И была какая-то минута замешательства: Петр Иванович вроде бы и не понял, что то, что совершилось, совершилось в нем самом, а не вокруг него; вокруг него была трава, в траве трещали невидимые бесчисленные кузнечики, внизу текла вода в травянистых, заросших кувшинками берегах, и туда, куда она текла, там, где были по излуке берега кусты, мелькали белые платки и рубахи косарей, остро посверкивали косы, а над мелкоблескучим от росы лугом звенел серебряным колокольчиком жаворонок, а над жаворонком, обнимая всю землю, сияло голубизной и палящим золотом бездонное небо, — вот и все, что было вокруг Петра Ивановича. Но весь этот живой мир отозвался в душе Преснякова такой пронзительной болью, что если он что-то и понял, так только то, что это утро запечатлелось в его душе навсегда, что он уже никуда не уйдет от этого луга, от Урани, и если суждено еще ему испытать счастье, то это может случиться только здесь, на этой земле.
А Пивкин начал издалека. Поинтересовался Михаил Семенович, где Пресняков воевал да по каким госпиталям валялся, — это уж у фронтовиков так водится. А потом и говорит:
— Война все порушила, Иванович, не мне и говорить тебе, сам знаешь.
Пресняков кивнул. Он сразу почувствовал, что это все предисловие к чему-то, к тому, может быть, самому делу, — уж больно обстоятельно и говорил Пивкин, и расположился у зарода обстоятельно, не спешил никуда, не наблюдал за конными косилками и даже не смотрел в ту сторону.
— Хозяйство — это поднимется, — продолжал он степенно и раздумчиво. — Трава вон какая нынче выросла, и как ни в чем не бывало! И жито вырастет, и пшеница, и конопля, все вырастет, Иванович, правда — нет?
— Это так, — согласился Петр Иванович, согласился скорее машинально, потому что в это время увидел, как вдали на лугу, где ходили конные грабли, проехал верхом на лошади председатель колхоза Лепендин. «Куда он?» — мелькнуло в голове Преснякова, и он еще подумал, что почему же Лепендин избегает его? Конечно, избегает — это, пожалуй, громко, но что сторонится, это Пресняков чувствует. Впрочем, столько у председателя сейчас дел, что ему не до праздных разговоров.
— А вот чего надолго война нарушила, так это людей, — продолжал Пивкин. Он сидел, провалясь почти спиной в зарод, в сено, и не видел ни Лепендина, ни конных граблей, на которых сидела Поля Аблязова. Да и не смотрел он туда. — Вот какое дело, Иванович, — продолжал Пивкин. — Трава-то вырастет, а твои руки не вырастут, нога у Захарыча не вырастет…
«Куда он гнет?» — подумал Пресняков, внутренне улыбаясь его «дипломатическому» вступлению. А что это именно вступление, Пресняков чувствовал хорошо. Да иначе и к чему эти разговоры? Ведь все это само собой разумеется: война, руки, ноги…
Но Пивкин не спешил. Может быть, он впервые за время своего председательства никуда не спешил сегодня, дал себе отдых, выкупался и вот сидит еще с мокрыми волосами и высказывает заветные мысли.
— А вот кто здесь эти годы пережил, кого голод долбанул — разве скоро у них страх перед жизнью пройдет? Вряд ли скоро, я думаю… Вот и посуди сам, Иванович, скоро ли все это зарастет. У тебя руки укорочены, у другого ноги, на третьем живого места нет, а у иных души-то разве не укорочены войной? Много, Петр Иванович, как я соображаю своей головой, навредила война, по себе знаю!..
Он замолчал, точно у него не хватило дыхания дальше говорить об этом. Помолчал и Пресняков. Потом он сказал, улыбнувшись:
— Ты мне, Михаил Семенович, давай политграмоту-то не читай, а дело говори.
Пивкин поглядел своими живыми черными глазами на Преснякова и тоже засмеялся:
— Дело, говоришь?
— Конечно! А то тянешь душу!..
— А дело-то у меня к тебе, товарищ Пресняков, тоже, знаешь, такого свойства… как бы тебе сказать! — Он стукнул себя по колену. — Душевного, знаешь, свойства дело-то!..
— Ну… что ж, давай, — поощрил Пресняков замолчавшего Пивкина.
— Да вот как-то на днях, — начал он, — я радио слушал… Ну, то-се, ясное дело, сам знаешь, и вот опять рассказывают про этого Орловского.
— Какого Орловского?
— Ну, не знаешь разве? — удивился Пивкин. — Подполковник, Герой Советского Союза!..