— А муж-то умер?
— Умер, царство ему небесное… Война началась, а он конюхом в колхозе был, на фронт много лошадей у нас взяли, Фана переживал очень, жалко ему было лошадок, да что делать… Ну, на самый вот покров — поели мы с ним, он и пошел на конюшню на ночь, а я спать повалилась. Утром только печь затопила, люди бежат: иди, твой Цямкай помер. Прибежала я, а он в сторожке и лежит на своем месте, холодный уже… — Цямкаиха вздохнула. — Вот ведь как… А не болел ничем, здоровый был, как дуб, и — умер. И от какой болезни — не знай…
— Сердце, наверное, — сказала Аня и показала на свою грудь.
— Не видно было. И не жаловался совсем. А кто знает?.. Сон, правда, я видела незадолго до того. Вроди бы мой Фана новый дом себе рубит. Говорю ему: кого-нибудь нанял бы в помощники, а он смотрит на меня и смеется: или, говорит, своей силы не хватит?! И верно, дом вроди бы на глазах растет, и крыльцо, и крыша появились. И дом-то какой хороший да крепкий, не дом, а колокол! Вот ведь и сделал себе дом мой Фана, царство тебе небесное, осталась я одна сухой осиной…
Ане показалось очень смешным такое сравнение, она засмеялась. И так, с веселой улыбкой на разрумянившемся лице, спросила:
— А детей не было, что ли?
— Как не было, — ответила, помедля, Цямкаиха, — дочка и два сына, да дочка и сынок первый оба померли на первом году…
— А второй сын? — спросила Аня, потому что старуха как-то непонятно, горестно молчала, перестав скоблить столешницу. Потом села на лавку, словно ноги ее не держали, и сказала тихо:
— Со вторым-то, Алешенькой, хватила я горюшка…
— Он что, хулиганил сильно? — Аня опять не сдержала улыбки.
— Вот слушай, — сказала Цямкаиха. — Родился он утром, в июле, только-только светать стало. И такой уж маленький родился — смотреть не на что. А волосики черненькие, реденькие, щетинкой. Погладила я его по головке, а они не ложатся. Ой, говорю, да почему это так?! Мужа позвала. И тут петух наш как начнет орать во дворе, будто земля пополам раскололась. Смеется мой Фана: «Счастливый будет, говорит, не о всех, кто родился, петухи извещают». Ну ладно, родился — крестить надо. Понесли в церковь. Поп имя дал — Алексей, божий человек, мол, пусть будет. Тогда ведь так было. И хорошо… Не так уж буйный Алешенька был, а иногда и по целой ночи не давал нам спать, кричит, хоть что делай. Я к ворожее. Вроде спокойней сделается дня на три, а потом снова… Правда, как грудью кормить перестала, спокойный сделался. Три годика ему сполнилось, как началась та-то, первая война, ярманская. Отца на фронт взяли. Вот, говорю, сынок, остались мы без папки. А он поет: «Машина ду-ду-ду, папаничку домой — тук-тук-тук». Да что ты, говорю, сыночек, папа только ушел, а ты уже вон чего поешь! А он знай свое: «Машина ду-ду-ду, папаничку домой везет!..» И хоть кто-нибудь учил бы его! Никто — вдвоем живем мы с ним вот в этом доме… Вот месяца два прошло, не больше, — вернулся Фана с войны. Глаз перевязан, а так весь целый. Вай, говорю, да что с твоим глазом, Фана? А он, видишь ли, ранен. Выбили на войне ему глаз и отпустили. Я, дура, на радостях-то и давай всем рассказывать, как Алешенька напел отцу возвращение. А у нас ведь как? — сразу слух по всему селу пошел. Сейчас ведь не очень верят всяким чудесам, а тогда сильно верили. Ну и разошлось: сын Цямкаихи от бога говорит! Вот ведь как! И начали приставать: отдай своего Алексея на одну ночь переночевать, — вроде как через него хотят узнать о своем муже или отце. Ну, что делать? — отведу. Переночует он, а утром проснется, увидит, что не у себя дома, и заплачет. А где, правда, и не заплачет. Да ты веришь или нет?! — изумленно воскликнула Цямкаиха. — Где Алеша заплачет — скоро весть приходит: убит!..
— А где не заплачет? — спросила Аня шепотом.
— А где не заплачет, где запоет какую-нибудь свою песенку, там — жив! Вот ведь как!..
— А дальше? — спросила Аня, не выдержав молчания старухи.
— А дальше — больше, слушай, что делал. Седьмой годок ему пошел уже. Сидим мы с Фаной обедаем. Алексей тоже с нами сидит. Поел немножко и говорит: «Мама, а что крестная плачет?» Где, что? — смотрим мы на него с Фаной и понять ничего не можем. А он опять: «Дома крестная плачет, пойдем спросим — почему?» И вот пристал ко мне: пойдем к крестной, и все. «Сходите, — говорит Фана, — пускай ребенок успокоится, может, крестная ему яичко даст». Пошли. И правда: кума плачет! Муж, что ли, поколотил ее пьяный, не помню теперь. Ну, разорвалось мое сердце — и вправду купили нечистые моего сыночка! И в селе-то уж об этом стали поговаривать: колдун. Дошло и до попа. Хороший, правда, был у нас поп, ученый, не тот, который крестил, а другой, молодой, отец Мефодий, по фамилии Смирновский. Ну, позвал он нас к себе домой. Вот пришла я с Алешей, отец Мефодий все говорит, говорит, а сам глаз не отводит от мальчика. Вроде бы узнать хочет, чего у Алеши на уме. А Алексей возьми да и спроси: «Бачка, а ты зачем причащальный крест дома держишь?» У отца Мефодия такие вот глаза сделались, не знает, что и сказать. «Где, спрашивает, видишь ты причащальный крест?» — «А вот, в сундуке этом». Отец Мефодий пощупал лоб у Алеши. «А как, говорит, видишь ты крест?» — «Не знаю, бачка, как я вижу, а вот он, в сундуке». — И показывает на сундук-то пальчиком. «А еще что-нибудь видишь там?» — «Вижу, говорит. Вон свечи лежат, а вот тут деньги, много денег-то, вон сколько!» Я-то уж сама не знаю, что и делать, вся трясусь: свят, свят, свят!.. А отец Мефодий вроде бы и перестал удивляться, поманил эдак вот Алешу пальцем и в глаза ему уставился. И долго так они друг на дружку смотрели, и ни тот, ни другой ни разу не сморгнули. Ну ладно, говорит, идите, и дает нам денег: купи, говорит, Анна, самой лучшей одежды мальчику, и чтобы по плечу и по росту было, а потом зайдите ко мне…