Но эти думы об урожае все еще перебивались спором с Аверяскиным, и Захарыч даже подосадовал, что опять не высказал ему всего, что у него на душе накопилось. И теперь, собирая на столе бумаги, он выговаривал про себя то, что не сказал, не успел сказать в лицо Аверяскину: «Зачем на людей кричишь? Ты никому не начальник, не забывай, не начальник! Ты выбран народом председателем исполкома сельсовета, а это знаешь что такое? Нет? Исполнительного комитета временный председатель! Понял? И полномочия даны тебе не для того, чтобы кичиться властью, а работать для народа. Понял — нет? Еще раз говорю, Иван Филиппович, не кричи ты на людей. Горлопанством ничего не сделаешь. А кто тебя посадил председателем — это тебе надо бы знать. Партия на тебя понадеялась. Она только спросила народ: подходит — выбирайте, не подходит… Ты не забывай об этом, Аверяскин!»
Так сам с собой говоря, Захарыч взял костыли и пошел вон. На крылечке, щурясь на уже невысокое тяжелое закатное солнышко, сидели Егор и дед Туча. Дед Туча что-то рассказывал неспешно Егору, и Захарыч, приостановясь на пороге, услышал только:
— Вот какая беда, милушка, мужики не знают, что и делать: никто на лугу том скотину не пасет, а трава вытоптана. Думали-думали и порешили: посылать сторожей на ночь.
«Сказка», — догадывается Захарыч и говорит:
— Я пошел, Егор.
Старики раздвигаются, давая дорогу Захарычу, а когда он сходит вниз, то оборачивается и глядит на деда Тучу, в его светлые глазки, в которых трепещет робкая, затаенная надежда, старик терпеливо ждет каких-то счастливых вестей о своем Степане и верит, что эти вести придут через сельсовет. Но пока никаких вестей нет.
— До завтра, — говорит Захарыч и, поскрипывая костылями, шагает прочь по тропке возле палисадников.
У проулка, где надо сворачивать к своему дому, Захарыч останавливается, с минуту о чем-то думает, а потом решительно поворачивает через улицу и, перекинувшись большим прыжком через канаву, идет к дому друга своего Михаила Пивкина. Он еще издали слышал глухой стук молотка по бабке, но только теперь стало понятно, что именно Михаил стучит. И правда, за домом на низкой скамеечке, приладив косовище в сыромятную петельку на стене, сидел Михаил и отбивал косу.
— А! — обрадовался он, увидев Захарыча. — Сами власти пожаловали! Давай вот сюда присаживайся, да покурим.
Когда они свернули по «козьей ножке» в палец толщиной, Пивкин, которого, кажется, не оставляет веселое, праздничное настроение, с каким он явился в Урань, стал допытываться у Захарыча, какие-де слышны новости, сколько за последние дни прибыло в Урань фронтовиков да когда же наконец будет у нас радио!
— Вроде обещались к Октябрьским, — сказал на это Захарыч.
— Ох, времени вот маловато пока, а то бы я занялся твоим Аверяскиным, искал бы он у меня пятый угол! — воскликнул Михаил и саданул молотком по железной бабке.
— Это тебе не фронт — врукопашную воевать, тут, брат, другие правила.
— Эх, правила эти, так их растак! На фронте думалось: ну вот, фашиста разобьем, с победой домой вернемся, и уж сразу тебя, героя, в святой угол посадят. А оно вон чего!.
Помолчали, пыхтя папиросками.
— Тебе на ток пора? — спросил Захарыч.
— Да уж пора, верно, — согласился Пивкин. — А доберусь же я до твоего Аверяскина! — в сердцах сказал он. — Дай только с хлебом управиться, доберусь!..
Захарыч помалкивал.
— Пойдем чайку попьем, да и побегу я на ток, а то Сатин, верно, упарился там за день.
Они пошли в дом, а там оказались уже и гости: Вера Качанова с медичкой Аней. Была дома и Груша, дочь Пивкина, — ее басок доносился из передней даже в сени.
— Видал, сороки! — шепнул Михаил Захарычу. — Прямо покою не дают Верке!..
Притихшие было девушки вскоре опять заговорили громко, а голос Груши звучал, как басовая струна.
— Три-четыре рубашоночки сшей, шапочку, пеленочек побольше приготовь. Хорошо бы теплых, к зиме время идет, одеяльце хорошенькое… Что еще надо, Аня?
— Тазик, — сказала Аня.
— Во-во, тазик закажи, пускай сделают.
— Кроватку бы хорошо, — опять сказала Аня.
— Качку, — поправила Груша.
— Из этих качек дети, говорят, часто падают.
Тут вошла к ним сама Матрена Константиновна, жена Михаила, и сказала:
— За качку ты, Вера, не беспокойся. У нас от Груши осталась, лубяная, легкая, края высокие. Оттуда не выпадет. Какая уж благая была у меня Груша, а ни разу не выпадывала.
Похихикали девушки, а Груша сказала матери обиженно:
— Ты уж скажешь — благая. Никакая не благая, а нормальная.