— А как же школа? — спросил Дик.
— А что с ней не так? — со злостью отозвалась Мэри.
— Как мы заплатим за обучение?
— Не надо за него платить. Мои родители ничего не платили.
— Надо платить за прием в школу, книги, проезд, одежду. Думаешь, деньги с неба свалятся?
— Можем попросить о государственной дотации.
— Нет, — резко ответил Дик, отшатнувшись, — ни за что на свете! Довольно мне шляться с протянутой рукой по кабинетам чинуш, выпрашивая денег, покуда они сидят на жирных задницах и смотрят на тебя свысока. Благотворительность! Ни за что! Я не позволю, чтобы у меня рос ребенок, зная, что я ничем не могу ему помочь. В этом доме этого не будет. Так мы жить не станем.
— А мне, значит, так жить можно? — мрачно произнесла Мэри.
— Надо было думать об этом до того, как выходила за меня замуж, — отозвался Дик, и она взорвалась от грубости и несправедливости его слов. Точнее, почти взорвалась. Лицо Мэри покраснело, глаза сощурились — и вот она снова спокойно стояла, скрестив дрожащие руки и смежив веки. Злость испарилась, а Мэри чувствовала себя слишком измотанной для настоящей сцены:
— Мне скоро сорок, — устало произнесла она. — Ты что, не понимаешь? Еще немного, и я вовсе не смогу родить. Не смогу, если и дальше буду так жить.
— Не сейчас, — непреклонно ответил он.
Больше о ребенке не упоминали. Оба понимали, что это блажь, — Дику было себя не изменить, он не мог поступиться принципом, запрещавшим ему занимать деньги, поскольку то был последний оплот его самоуважения.
Чуть позже, увидев, что Мэри снова погрузилась в ту самую жуткую апатию, муж опять обратился к ней:
— Мэри, пожалуйста, поехали со мной в поле. Ну почему ты отказываешься? Мы могли бы вместе вести дела на ферме.
— Я ненавижу твою ферму, — холодно, отстранение сказала она, — ненавижу и не хочу иметь с ней ничего общего.
Однако, несмотря на переполнявшее ее равнодушие, Мэри все-таки пересилила себя. Ей было все равно, чем именно заниматься. На протяжении нескольких недель она сопровождала Дика, куда бы он ни шел, пытаясь поддержать его своим присутствием. От этого она преисполнилась еще большим отчаянием. Все было безнадежно, совершенно безнадежно. Мэри совершенно ясно видела, что с ним было не так, какие ошибки он допускал в ведении хозяйства, и при этом ничем не могла ему помочь. Дик был слишком упрям. Он попросил ее о помощи, обрадовался как мальчишка, когда она взяла подушку и отправилась вслед за ним в поля, и все же, когда жена пыталась давать советы, на его лице появлялось выражение ослиного упрямства, после чего он начинал оправдываться и защищаться.
Эти недели показались Мэри кошмаром. В этот короткий промежуток времени она видела все как есть на самом деле, без иллюзий: себя саму, Дика, их отношение друг к другу и к ферме, их будущее. Она взирала на все это честно и прямо, видела одну лишь истину без тени ложной надежды. В мрачном настроении, отчетливо различая свое будущее, Мэри неотрывно следовала за Диком и наконец перестала лезть с советами и пытаться заставить его руководствоваться здравым смыслом. Это было бесполезно.
О Дике она теперь думала со спокойной нежностью. Ей было приятно позабыть о ненависти и обиде, которые она испытывала к мужу, и начать относиться к нему покровительственно, подобно матери, которая знает о слабостях собственного ребенка, знает о том, что послужило их источником, и отдает себе отчет, что она в них не виновата. Мэри взяла за привычку брать подушку, относить ее в тень кустов, садиться на нее, хорошенько подоткнув юбки, смотреть, как в траве ползают насекомые, и думать о Дике. Она представляла его стоящим посреди большого красного поля, среди огромных облаков — одинокую, обдуваемую ветром фигуру в мятой шляпе и висящей мешком одежде — и гадала, как люди могут рождаться на свет без той самой жилки решимости, без стального стержня, цементирующего личность в одно целое. «Дик такой милый, такой милый!» — устало повторяла она себе. Он был самим воплощением достоинства, не имея ни одной отталкивающей черты. И Мэри поняла, прекрасно поняла, заставив себя посмотреть правде в глаза (сумев это сделать, пребывая в этом состоянии спокойной нежности к Дику), как долго он, мужчина, терпел от нее унижения. При этом со своей стороны он ни разу не попытался унизить жену: да, он выходил из себя, но не пытался нанести ответный удар. Он был таким милым! И оставался при этом размазней. Ему не хватало того самого стержня. Неужели он всегда был таким? Мэри, право, не знала. Она вообще знала о муже очень мало. Он был единственным ребенком, и его родители умерли. Насколько она догадывалась (Дик никогда не рассказывал об этом), его детство прошло в предместьях Йоханнесбурга и было не столь несчастным, как ее, хоть ему тоже приходилось жить затянув потуже пояс. Он как-то со злостью обмолвился, что его матери пришлось много вынести, и от этих слов Мэри почувствовала родство их душ: Дик, точно так же как и она, любил мать и возмущался поведением отца. Став взрослым, Дик перепробовал много профессий. Он служил на почте, работал кем-то на железной дороге и, наконец, устроился в муниципалитет проверять водомеры. Затем он решил стать ветеринарным врачом, проучился три месяца, понял, что не потянет, и, подчинившись внезапному порыву, перебрался в Южную Родезию, чтобы стать фермером и «жить, как он пожелает».
И вот этот достойный, но неисправимый человек стоял на своей земле, принадлежавшей до последней песчинки правительству, и смотрел, как работают его туземцы, тогда как она, Мэри, сидела в тени и взирала на мужа, великолепно понимая, что он обречен и не имеет ни малейшего шанса на успех. Но даже теперь ей представлялось невероятным, что такой хороший человек оказался неудачником. Тогда Мэри вставала с подушки и подходила к нему, преисполненная решимости предпринять еще одну попытку.
— Слушай, Дик, — как-то сказала она голосом, в котором робость причудливо сочеталась с твердостью, — слушай, мне тут в голову пришла одна мысль. Давай в следующем году подготовим под поля еще сто ярдов, а потом засеем все чем-нибудь одним, скажем кукурузой, чтобы получить по-настоящему большой урожай. Давай вместо того, чтобы выращивать дюжину культур за раз, все до последнего акра засадим кукурузой.
— А если в следующем году кукуруза не уродится?
— Да ты вроде бы и так особых успехов пока не добился, — пожала плечами она.
Глаза Дика покраснели, лицо приобрело ожесточенное выражение, а две морщины, пролегавшие от скул к подбородку, сделались глубже.
— А что мне еще делать? — закричал он. — Как мне подготовить под поле еще сто ярдов? Тебе легко говорить! Где я тебе работников найду? Мне их не хватает даже на то, что сейчас есть. Я больше не могу позволить себе покупать ниггеров по пять фунтов за голову. Я должен полагаться только на добровольцев. А они больше не приходят, и это отчасти и твоя вина. Из-за тебя я потерял двадцать лучших работников — они ушли и больше не вернутся. Они сейчас где-то бродят, а ферма страдает, и все из-за твоего характера, черт бы его подрал. Их уже можно не ждать, они знают, как теперь у меня с ними будут обращаться. Вместо того чтобы прийти ко мне, они отправятся в город, где будут околачиваться без дела.
Потом он вспоминал о старых обидах, и монолог переходил на другую тему. Дик начинал проклинать правительство, попавшее под влияние любителей ниггеров из Англии, правительство, которое теперь не может заставить туземцев обрабатывать землю, не может даже отправить грузовики и солдат, чтобы привезти их фермерам силой. Да правительство никогда не понимало, какие сложности испытывают фермеры! Никогда! Потом Дик обрушивался на самих туземцев, которые не хотели работать как следует, а только наглели, и так далее. Он все говорил и говорил, с жаром, с яростью, с горечью, с силой непоколебимой, словно небеса и смена времен года. Это был голос белого фермера, который, казалось, выступал перед самим правительством. Однако в порыве негодования он забыл о планах на следующий год. Погруженный в собственные мысли, расстроенный, Дик вернулся домой, где сорвался, обругав слугу, воплощавшего в тот момент для него всех туземцев, доставлявших Тёрнеру невыносимые страдания.