Выбрать главу

Так вот, хоть и был кит огромен, вовсе не хватал он зубами корабли, чтобы погрызть их и утащить в пучину, и людей совсем не глотал живьем. Да и вообще ничего кит не мог грызть, потому как зубы у него служили не для того: цедил кит сквозь зубы воду великими потоками и глотал одну рыбную мелюзгу. Лодку с охотниками кит, однако, опрокинуть мог, и силы, чтобы поймать его, требовалось изрядно. Венн в свой первый проведенный в Галираде день до моря и не дошел, но при мысли об огромной волне, ростом коей, как своей доблестью и умением, хвастались сегванские кормчие, ежился невольно и про себя думал, что по доброй воле в море не пойдет даже и на большом корабле. Была той неприятной опаске и своя подоплека: с детства раннего, то чаще, то реже, снился Зорко один и тот же сон, как огромная черная волна, чуть не до небес вставшая, катится по холмам, лесам и долинам и глотает землю, точно огонь сухое полено, и исчезают под черной маслянистой водяной массой дома. И пашни, и пажити, и люди… Стремится Зорко убежать от той волны, бежит что есть духу, переваливает за гривой гриву, перемахивает распадки, но все ближе и ближе ревущая вода, все меньше и меньше людей вокруг, спасающихся, как и Зорко. И вот остается он один, а волна уже встает над головой, открывая черный зоб, и пена не белая, а черная…

На том Зорко всегда просыпался. Когда он пытался рассказать об этом сне, слушал его только дед, да и тот, качая головой, приговаривал: «Жарко натопили ночью, вот тебе и привиделось».

— Деда, я же в клети спал! — обижался Зорко.

— Ну, — разводил руками дед, поспешая запалить костер под бочкой, чтобы гнуть над паром дерево на лыжи и для иной надобности, — молодой ты, кровь у тебя горячая, вот и скачет ночью, спокою тебе не дает. А я вот старый, мне и холодно всегда…

Дед, кряхтя, влезал в меховую куртку, хоть на дворе стоял червень-месяц:

— Пошли, Зорко, мне пособишь.

На том разговор про волну и кончался. Со временем сон стал повторяться все реже, и Зорко почти забыл о нем, когда судьба распорядилась властно и отправила его прямиком в Галирад, из которого далее дорог посуху не было. Если кто намеревался двигаться дальше, то неизбежно предстояло ему морское плавание.

Пировали весело. И у веннов не было принято печаловаться на тризне, когда похороны уже позади и душа усопшего налегке следует Звездным Мостом прямиком в Ирий — небесный остров, а люди, на земле покуда задержавшиеся, весельем своим да добрыми поминаниями ее поддерживают. И сегваны наполняли медами, пивом, брагой, вином дорогим нарлакским многие и многие кубки, чаши и огромные деревянные кружки-жбаны с крышками, говорили хитрые речи, кто мог, конечно, особенно Ульфтаг искусен был, и славили всячески подвиги Хальфдира-кунса, те, кои были, а может, и те, кои придумались.

Зорко пил немного. К вину нарлакскому и вовсе не притронулся — чего греться, когда печь и так огнем пышет? — браги и медов лишь чуток пригубил, а вот то, что сегваны пивом именуют, а венны — брагой корчажной, отведал немало. Легок напиток был и нутру зело приятен, а хмелем голову не дурил. Сегваны — из тех, кто постарше, — тоже больше к пиву тянулись, да нет-нет и на венна поглядывали, а потом кивали важно и произносили по-сольвеннски, кто как мог, иногда слова коверкая:

— Нет напитка на пиру лучше пива сегванского.

После же пробовали с Зорко беседовать, но получалось нескладно: сегваны не всякие по-сольвеннски ходко говорили, а венн по-сегвански десятка три слов связно вымолвить мог, не более. Но довольны были кунсы и комесы: прямо венн отвечал на то, о чем спрашивали, старшим не дерзил, на каждое слово не перечил, речи чинно вел. Словом, знал в пиве толк.

Однако же во главе стола словно сугроб снежный насыпали. Грозно возвышался над всеми, росту своему благодаря, Хаскульв-кунс. Нелегкая теперь выпала ему доля: своенравны были комесы брата Хальфдира, и железная лишь десница могла их от разброда сдержать. Надеялся Хаскульв на большой тинг, что соберет он наконец сегванов в единую силу, как Хальфдир и Ранкварт мыслили. Против большого тинга разве безумец пойдет!

С Хаскульвом рядом единственная наследница Хальфдира была, Иттрун. Зорко в том добрый знак увидел: допустили деву на тризну с несколькими иными почтенными женщинами вместе, значит, не вовсе сегваны древние устои позабыли. Однако бледнее снега в месяце сухии, пусть и нарумянили ее девушки, сидела Иттрун за столом, и не красила ее печаль. Тогда, на пригорке в Лесном Углу, радуясь за победу отцову, куда более пригожей она смотрелась. Словно та туча черная с молниями стерла румянец и вообще краску всякую с ее лица. А глаза ровно два лепестка увядшие, прежде на солнце выгоревшие, а после той же бурей мглистой унесенные, да за тридевять земель брошенные. Слышал Зорко и хоть и плохо сегванов понимал, но то распознать мог, как толковали меж собой кунсы об Иттрун: не таковой единственной дочери кунса быть следовало, когда пал отец в бою храбро, — вот что кунсы порешили.