Входит Надя, держа в руках издание этой работы Ленина.
Надя. Ильич написал эту статью во время революции тысяча девятьсот пятого года.
Ленин (продолжает). Каждый волен писать и говорить все, что ему угодно, без малейших ограничений. Но каждый вольный союз (в том числе партия) волен также прогнать таких членов, которые пользуются фирмой партии для проповеди антипартийных взглядов… Во-вторых, господа буржуазные индивидуалисты, мы должны сказать вам, что ваши речи об абсолютной свободе одно лицемерие. В обществе, основанном на власти денег, в обществе, где нищенствуют массы трудящихся и тунеядствуют горстки богачей, не может быть «свободы» реальной и действительной. Партийная литература будет свободной литературой, потому что не корысть и карьера, а идея социализма и сочувствие трудящимся будут вербовать новые и новые силы в ее ряды.
Свет на Ленине гаснет.
Карр. И дальше все в том же духе, но вот есть там одна фраза насчет полной, абсолютной чепухи – постойте… (Он листает книгу)
Надя. Ильич не так уж много писал об искусстве или литературе, но любил их. Охотно ходил Ильич в разные кафе и театры, иногда даже в мюзик-холл, где особенно ему нравились клоуны. А когда мы смотрели в Лондоне в седьмом году La Dame aux Camelias, он даже прослезился.
Карр (сентиментально). Ах, La Dame aux Camelias…
Надя. Ильич восхищался Толстым, особенно ему нравилась «Война и мир». Но тем не менее в своей статье к восьмидесятилетию Толстого он написал…
Ленин (входит и становится рядом с Надей). …С одной стороны, гениальный художник; с другой стороны – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, – с другой стороны, истасканный истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками». Толстой отразил скрытую ненависть и надежду на лучшее будущее, но, в то же время, наивные мечтания и политическую незрелость, которая была одной из главных причин поражения революции девятьсот пятого года.
Карр (найдя нужную страницу). Вот она!
Надя. Тем не менее он уважал Толстого за его приверженность к традиционным ценностям в искусстве. Новое искусство казалось ему чуждым и непонятным. Клара Цеткин вспоминает, как Ильич однажды взорвался по этому поводу.
Ленин и Карр. Полная, абсолютная чепуха!
Ленин. Мы – хорошие революционеры, но это вовсе не значит, что мы обязаны восхищаться современным искусством. Что касается меня, то можете считать меня варваром.
Ленин и Карр. Экспрессионизм, футуризм, кубизм… Я их не понимаю, и они не доставляют мне никакого удовольствия.
Карр. Именно это я и пытался объяснить. За исключением политических взглядов, Ленин был совершенно нормален.
Ленин. Пятнадцатое сентября тысяча девятьсот семнадцатого года, письмо Горькому: «Дорогой Алексей Максимович… Я вспоминаю особенно мне запавшую в голову при наших разговорах (в Лондоне, Капри и после) Вашу фразу: «Мы, художники, невменяемые люди».
Карр и Ленин (одновременно). Вот именно!
Ленин. Невероятно сердитые слова говорите Вы по какому поводу? По поводу того, что несколько десятков (или хотя бы даже сотен) кадетских и околокадетских господчиков посидят несколько дней в тюрьме для предупреждения заговоров, грозящих гибелью десяткам тысяч рабочих и крестьян. Какое бедствие, подумаешь! Какая несправедливость! Несколько дней или хотя бы даже недель тюрьмы интеллигентам для предупреждения избиения десятков тысяч рабочих и крестьян! «Художники невменяемые люди».
Карр. Другими словами, все то же самое освобождение от труда, выхлопотанное маменькой!
Ленин. «Не раз и на Капри и после я Вам говорил: Вы даете себя окружить именно худшим элементам буржуазной интеллигенции и поддаетесь на их хныканье. Ей-ей, погибнете, ежели из этой обстановки буржуазных интеллигентов не вырветесь! От души желаю поскорее вырваться. Лучшие приветы! Ваш Ленин. P.S. Ибо Вы совсем не пишете!»
Надя. Однажды в девятнадцатом году нас позвали в Кремль на концерт, где артистка Гзовская декламировала Маяковского… Маяковский пользовался известностью еще до революции: намалевав на щеке синюю розу, он выкрикивал свои ломаные строчки, облаченный в желтую кофту. Ильич сидел в первом ряду, немного растерянный от неожиданности и недоумевающий.
Ленин. Записка комиссару народного образования АЗЛуначарскому: «Как не стыдно голосовать за издание новой книги Маяковского в 5000 экз.? Это вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность!»
Карр (вместе с Лениным). Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность.
Ленин. «Маяковского высечь за футуризм».
Карр. Маяковский застрелился в тысяча девятьсот тридцатом году. Тцара разжирел к старости и умер в Париже в тысяча девятьсот шестьдесят третьем. В современном искусстве, как вы сами видите, главное – оказаться в нужное время на нужном месте.
Надя. Еще в Лондоне в тысяча девятьсот третьем году Ленин жалел, что не может очутиться в России и посмотреть «На дне». После революции мы все же увидели этот спектакль. Излишняя театральность постановки раздражала Ильича. После «На дне» он надолго бросил ходить в театр. Ходили мы с ним как-то еще на «Дядю Ваню» Чехова. Ему понравилось. И наконец, последний раз мы ходили в театр уже в двадцать втором смотреть «Сверчка на печи» Диккенса. Уже после первого действия Ильич заскучал, стала бить по нервам мещанская сентиментальность Диккенса. А когда начался разговор старого игрушечника с его слепой дочерью, не выдержал Ильич, ушел с середины действия.
Издалека доносятся приглушенные звуки «Аппассионаты» Бетховена. Карр закрывает свою книгу и вздыхает.
Карр. Да, с удовольствием бы поболтал сейчас со стариной Лениным! Мы поужинали бы с ним в кафе за беседой о литературе и искусстве, прогулялись бы по Банхофштрассе, обсуждая Толстого и Дости – ну, того, другого. С Тцара и Джойсом так не получалось – у них что-то свое было на уме, трудно было их порой понять. Но мы с Лениным… если бы я только знал! Но он сел на поезд, а потом было уже слишком поздно. Жаль! (Карр выходит на авансцену?)
Надя. Помню как-то вечером в доме наших московских друзей мы слушали сонату Бетховена…
Ленин. Ничего не знаю лучше Appassionata, готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди.
Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм, гм – должность адски трудная.
Карр покидает кабинет. Ленин покидает библиотеку. Музыка продолжает звучать.
Надя. Однажды, когда Ленин сидел в тюрьме в Питере, он написал мне и попросил, чтобы я приходила и в определенный час стояла на одной из плит мостовой на Шпалерной. Когда заключенных выводили на прогулку, то из окна коридора эта плита была видна. Несколько дней подряд я приходила и стояла. Но Ильичу так и не удалось меня увидеть. Что-то помешало, не помню уж что.