Выбрать главу

В таком настроении Давиль вдруг вспомнил капиджибашу, о котором совсем было забыл. Смерть этого несчастного человека, не потревожившая ничьей совести, теперь, оказавшись бесполезной, снова начала его волновать.

В начале нового года визирь незаметно отправил наиболее ценные вещи, а потом и сам в сопровождении мамелюков покинул Травник. Злорадный и мстительный шепот, начавшийся среди травницких мусульман, уже не мог достичь его слуха. Единственным, кто знал о дне отъезда визиря и провожал его, был Давиль.

Расставание их было сердечным. В солнечное январское утро Давиль и Давна выехали верхом за четыре мили от Травника. Тут, возле уединенной придорожной кофейни, в беседке, осевшей под тяжестью снега, визирь и консул обменялись последними сердечными словами и приветствиями.

Визирь потирал от холода руки и старался сохранить на лице улыбку.

– Поклонитесь генералу Мармону, – говорил он со свойственной ему теплотой в голосе, как две капли воды похожей на искренность, способной убедить и успокоить даже самого недоверчивого собеседника, – пожалуйста, передайте ему, как и всем, кому следует, что я остаюсь другом вашей благородной страны и преданным почитателем великого Наполеона, куда бы ни забросили меня судьба и обстоятельства.

– Не премину сделать это, не премину, – отвечал искренне тронутый Давиль.

– А вам, дорогой друг, желаю здоровья, счастья и удачи. Сожалею, что не смогу быть с вами в трудные минуты, которые вам, несомненно, придется пережить, сталкиваясь с непросвещенным, варварским народом. Ваши дела я передал Сулейман-паше, который будет меня временно замещать. Можете на него положиться. Он груб и прост, как все боснийцы, но человек честный, и ему можно верить. Еще раз повторяю, что мне жаль уезжать только из-за вас. Но так уж суждено. Если б я захотел стать палачом и тираном, то удержался бы на этом месте и окончательно подчинил этих пустоголовых и надменных бегов, но я не таков и быть таковым не собираюсь. Поэтому и уезжаю.

Бледный, позеленевший, дрожа от холода в своем черном до пят плаще, Давна переводил машинально и быстро, как человек, знающий все это наизусть.

Давиль прекрасно понимал, что сказанное визирем не соответствует и не может соответствовать истине в полной мере, но тем не менее каждое его слово трогало. Расставание всегда вызывает в нас двоякое чувство. Человек, с которым мы, как в данном случае, прощаемся словно навеки, представляется нам более стоящим и достойным нашего внимания, а себя мы чувствуем способными на более великодушную и бескорыстную дружбу, чем на самом деле.

Затем визирь сел на своего рослого рыжего коня, быстрыми и резкими движениями скрывая свою хромоту. За ним тронулась многочисленная свита. Когда две группы – большая визиря и маленькая Давиля – отъехали одна от другой на расстояние больше полумили, из свиты визиря отделился всадник и стрелой понесся к Давилю и его провожатым, остановившимся в эту минуту. Он круто осадил запыхавшегося коня и громко проговорил: «Счастливый господин мой Хусреф Мехмед-паша еще раз посылает свой сердечный привет уважаемому представителю великого императора французов и передает, что его добрые пожелания будут сопутствовать ему на каждом шагу».

Удивленный и слегка смущенный Давиль церемонно сиял шляпу, а всадник с той же стремительностью ускакал вдогонку за свитой визиря, ехавшей по снежной равнине. В общении с людьми Востока всегда находятся такие моменты, которые приятно удивляют и волнуют нас, хоть мы и знаем, что это служит не столько знаком особого внимания или личного уважения, сколько составной частью их древнего и неисчерпаемого церемониала.

Закутанные мамелюки со спины были похожи на женщин. Снежная пыль, поднимавшаяся из-под конских копыт, постепенно превращалась на зимнем солнце в розовато-белое облачко. Чем дальше отъезжала группа всадников, тем она казалась все меньше, а облако взметаемого снега все росло. В этом облаке она и исчезла.

Давиль возвращался по замерзшей дороге, едва различимой среди однообразного снежного покрова. Крыши редких крестьянских домиков, изгороди и лесочки в стороне – все было окутано снегом и выделялось на этой белизне едва заметными темными очертаниями. Желтые и розовые тени становились синими и серыми. Небо темнело. Солнечный день быстро переходил в сумерки.

Лошади шли неровным, мелким шагом; на ногах у них сзади болтались пучки обледенелой шерсти.

Давилю казалось, что он возвращается с похорон.

Он думал о визире, с которым только что расстался, как о чем-то давно и безвозвратно погибшем. Вспоминал подробности разговоров, которые он вел с ним. И как будто видел его улыбку – светлую маску, – целый день озарявшую верхнюю часть его лица и угасавшую, вероятно, только во сне.

Вспоминал, как визирь до самой последней минуты уверял, что любит Францию и уважает французов. И теперь, сопоставляя это со сказанным при прощании, он проверял искренность его слов. Ему казалось, что он ясно видит побуждения визиря, бескорыстные и чуждые обычной профессиональной лести. Ему казалось, что он понимает и то, почему иностранцы любят Францию, французский образ жизни и мыслей. Любят ее в силу тяготения противоположностей; любят в ней все то, чего не могут найти в своей стране и к чему непреодолимо стремятся; любят Францию, и вполне справедливо, как образ всесторонней красоты и гармоничной, разумной жизни, которую никакое минутное затмение не в состоянии изменить или изуродовать и которая после каждого потопа и затмения снова является миру как непреоборимая сила и вечная радость; любят ее, даже зная поверхностно, мало или вовсе не зная. И будут любить ее многие, будут любить вечно, часто по самым противоположным побуждениям и причинам, потому что люди никогда не перестанут искать и желать больше и лучше того, что им послано судьбой. Да вот и он сам сейчас думает о Франции не как о своей родине, которую давно прекрасно знает и где он видел и плохое и хорошее, а как о дивной и далекой стране гармонии и совершенства, о которой человек всегда мечтает, когда он окружен грубостью и дикостью. Пока существует Европа, будет и Франция, и никогда она не перестанет существовать, разве что только вся Европа в известном смысле (то есть в смысле светлой гармонии и совершенства) станет как Франция. Но это невозможно. Люди слишком различны, чужды и далеки друг другу.

Тут Давилю вспомнился один прошлогодний случай. Живой и любознательный, визирь постоянно расспрашивал о жизни во Франции и однажды сказал, что много слыхал о французском театре, но никогда в нем не был и потому желал бы хоть послушать что-нибудь из того, что там показывают.

Воодушевленный желанием визиря, Давиль на другой же день приехал со вторым томом Расина под мышкой, решив прочитать ему некоторые сцены из «Баязета». Слуги, подав кофе и чубуки, удалились, остался только переводчик Давна. Консул подробно ознакомил визиря, что собой представляет театр, как он выглядит, в чем задача и смысл игры. Потом начал читать сцену, где султан Амурат отдает Баязета под опеку султанши Роксаны. Визирь нахмурился, но продолжал слушать бесцветный перевод Давны и патетическое чтение консула. Но когда дошло до объяснения Роксаны с великим визирем, Мехмед-паша прервал чтение, от души расхохотался и замахал руками.

– Да он не знает, о чем говорит, – объяснил визирь со строгой иронией, – с тех пор как мир стоит, не было и не может быть такого, чтобы великий визирь вошел в гарем и разговаривал с султаншами.

И визирь еще долго искренне и громко смеялся, не скрывая ни своего разочарования, ни того, что не понимает смысла и пользы подобной умственной забавы. Говорил он об этом открыто, почти грубо, с бесцеремонностью человека иной культуры.

Напрасно Давиль, уязвленный, старался объяснить ему значение трагедии и смысл поэзии. Визирь, не сдаваясь, отмахивался.