Выбрать главу

– О, боже милостивый, боже милостивый!

И так и остался сидеть, откинувшись на скамье. Это для него было и сном и отдыхом.

III

Как случается с героями в восточных сказках, и Давилю наиболее трудные препятствия встретились в самом начале. Все налетело разом, словно для того, чтобы испугать его и воротить с пути.

Все, с чем он сталкивался в Боснии, получал из министерства, посольства в Стамбуле и от коменданта в Сплите, противоречило тому, что ему говорили при отъезде из Парижа.

Через несколько недель Давиль покинул дом Баруха и переселился в помещение, приготовленное для консульства. Он привел в порядок и обставил, как мог и умел, две-три комнаты и жил один с прислугой в огромном пустом доме.

Жену он принужден был оставить в Сплите в одной французской семье. Госпожа Давиль ждала третьего ребенка, и он не решился везти ее в таком положении в неизвестный турецкий город. После родов жена поправлялась очень медленно, и приходилось все время откладывать ее отъезд из Сплита.

Давиль привык к семейной жизни и впервые расстался с женой, а при теперешних обстоятельствах эта разлука была для него особенно тяжкой. Одиночество, беспорядок в доме, беспокойство о жене и детях с каждым днем мучили его все сильнее. Господин Пуквиль после нескольких дней пребывания в Травнике продолжил свой путь на Восток.

Да и вообще Давиль чувствовал себя забытым и предоставленным самому себе. Все средства для работы и борьбы – и те, что были ему обещаны перед отъездом в Боснию, и те, которых он просил позднее, – были либо недостаточны, либо не поступали вовсе.

Сотрудников у консула не было, и он вынужден был сам писать, переписывать и выполнять всю канцелярскую работу. Так как он не знал ни языка, ни страны, ни условий жизни, ему пришлось взять на службу Давну в качестве переводчика. Визирь великодушно уступил ему своего врача, а Давна был в восторге, что представился случай попасть на французскую службу. Давиль, относившийся к Давне с большим недоверием и скрытым отвращением, решил, что будет поручать ему лишь такие дела, в которые можно посвящать и визиря. Но вскоре он понял, насколько этот человек ему необходим и действительно полезен.

Давна сразу подыскал двух надежных телохранителей – албанца и герцеговинца, занялся прислугой и заменил консула во многих мелких, но неприятных делах. Работая с ним ежедневно и наблюдая за ним, Давиль все лучше узнавал его.

С ранней молодости живя на Востоке, Давна перенял много черт и привычек левантинцев. А левантинец – это человек без иллюзий и угрызений совести; не имея собственного лица, он меняет маски, принужденный разыгрывать то снисхождение, то смелость, то приниженность, то энтузиазм. Все это необходимо ему для успеха в жизненной борьбе, которая на Ближнем Востоке труднее и сложнее, чем где-либо. Чужеземец, включившийся в эту неравную и тяжелую борьбу, погружается в нее целиком и теряет свое подлинное лицо. Даже прожив всю свою жизнь на Востоке, он узнает его не до конца, а лишь с одной стороны – с точки зрения пользы или вреда той борьбе, на которую он обречен. Иностранцы, которые, подобно Давне, остаются жить на Востоке, в большинстве случаев перенимают от турок плохие, низменные черты их характера, не будучи в состоянии разглядеть и усвоить хоть что-то из их хороших, возвышенных особенностей и навыков.

Давна, о котором нам придется еще говорить, во многом был именно таким человеком. Большой сластолюбец в молодости, общаясь с османскими турками, он в этом отношении не научился ничему хорошему. А люди такого склада, безоглядно прожигающие жизнь, становятся напоследок мрачными, неприятными, в тягость и себе и окружающим. Беспредельно, до подлости покоряясь силе, власти и богатству, Давна был дерзок, груб и беспощаден по отношению к тем, кто был беднее и ниже его.

Но одно спасало этого человека и возвышало над его жизнью. У него был сын, красивый и умный мальчик. Давна самоотверженно заботился о его здоровье и воспитании, делал для него и готов был сделать все, что только возможно. Сильное чувство отцовской любви постепенно освобождало его от собственных пороков и делало лучше и человечнее. И, по мере того как мальчик рос, жизнь Давны становилась все чище. Каждый раз, делая добро или избегая подлости, он суеверно думал: «За это мальчику воздастся». Как часто бывает в жизни, беспутный отец мечтал, чтобы сын жил честно и благородно. И ради осуществления этой мечты он готов был сделать что угодно и принести любую жертву.

Ребенок, росший без матери, был окружен такой заботой и вниманием, какие редко выпадают на долю детей; он рос возле отца, как молодое деревце, привязанное к сухому, но крепкому колу. А мальчик был красив, похож на отца, но с более мягкими и тонкими чертами лица; здоровый телом и душой, он не выказывал ни дурных наклонностей, ни тяжелой наследственности.

У Давны было одно сокровенное желание, одна высшая цель: избавить сына от необходимости жить на Востоке и, подобно отцу, прислуживать кому попало, определить его сначала во французскую школу, а потом и на французскую службу.

Это и заставляло его служить не за страх, а за совесть, и на этом основывалась вера в его действительную и неизменную преданность.

Нового консула мучили также денежные заботы и затруднения. Деньги поступали медленно и неаккуратно потери при обмене были неожиданны и ощутимы. Средства на одобренные расходы запаздывали, а новые требования не удовлетворяли. Вместо этого приходили непонятные и язвительные распоряжения из главного казначейства, какие-то бессмысленные циркуляры, казавшиеся одинокому и покинутому Давилю настоящим издевательством. В одном, например, консулу строго приказывалось ограничить свои знакомства с иностранными консулами, а на приемах иностранных послов и посланников появляться только с разрешения своего посла или посланника. Другой циркуляр давал указания, как надо праздновать день рождения Наполеона – пятнадцатое августа. «Расходы на оркестр и украшение зала по случаю бала, который должен быть дан, возлагаются на самого консула». Читая этот приказ, Давиль горько усмехнулся. Он ясно представил себе травницких музыкантов – трех оборванных цыган, двоих с барабанами, третьего с зурной, терзавших во время рамазана и байрама уши европейцу, принужденному тут проживать. Вспомнил и первое празднование дня рождения императора, – вернее, свою печальную попытку устроить такое празднество.

Несколько дней он тщетно старался через Давну пригласить на торжество кого-нибудь из видных турок. Из Конака не пришли даже те, кто обещал прийти. Монахи-католики со своей паствой прислали вежливый, но твердый отказ. Иеромонах Пахомий не ответил ни да, ни нет, но и не явился. Отозвались только евреи. Их пришло четырнадцать человек; некоторые вопреки травницким обычаям даже со своими женами.

В то время госпожи Давиль еще не было в Травнике. Давиль в парадной форме разыгрывал в присутствии Давны и телохранителей роль любезного хозяина, предлагал яства и шипучее вино, полученное из Сплита. Он произнес краткую речь в честь своего государя. Не преминул польстить туркам, назвав Травник значительным городом, рассчитывая при этом, что, по крайней мере, двое из присутствующих евреев состоят на службе у визиря и обо всем ему доложат, а все вместе разнесут по Травнику сказанное консулом. Еврейки, сидевшие на диванах, скрестив руки на животе, слушали речь консула, моргая глазами и склоняя голову то к левому, то к правому плечу. Мужчины же смотрели прямо перед собой, что должно было означать: «Все это так и иначе быть не может, но мы не сказали ни слова».

Искристое вино всех слегка разогрело. Давна, не терпевший травницких евреев и с отвращением переводивший их заявления, едва поспевал удовлетворять всех, потому что теперь каждый хотел высказаться перед консулом. Заговорили и по-испански, и тут у женщин сразу развязались языки, а Давиль мучительно старался вспомнить сотню испанских слов, выученных им в пору, когда он воевал в Испании. Потом молодежь начала напевать. Неловко было, что никто не знал ни одной французской песенки, а турецкие петь не хотелось. Наконец Мазалта, сноха Бенциона, спела испанский романс, тяжело дыша от волнения и преждевременной полноты. Ее свекровь, сердечная, живая женщина, так развеселилась от шипучего вина, что, сидя на диване, стала хлопать в ладоши, покачиваясь в такт и беспрестанно поправляя головной убор, то и дело съезжавший набок.