Выбрать главу

…Что вам мешало, если тут ходила корова? Мне она не мешала! Я даже один раз дал ей кисель. Полную жменю. Так вы бы только видели, как она его поела! А теперь без коровы вы не человек… Вы советский человек, товарищ Никитин? Я кисель, чтобы я так был здоров, полную жменю…

— Ш-што? — тихо шипит пятно, становясь по каемке оранжевым. — Ш-што? Ты ей киселю?! А я думал — проворонили! Вас мы проворонили… Вас! Дак опухай! Не видь! Слепни! Кис-селю! — старик Никитин торопится, потому что издалека кто-то к колонке идет. — А бычок у меня е-е-есь… Возле Вострякова, где ваших закапывают… В Вострякове он… — тут Хиня впервые слышит непривычное название; потом он его будет знать хорошо, но об этом в другой раз, об этом не здесь. — Завтра или послезавтра со старухой резать поедем. У кума он. У кума, чистого человека. И печенка будет… Парная будет… Печенкими лечишься, Хиня! — вдруг говорит он дружелюбно и весело. — Правильно поступаешь, сосед. Ста-а-аринное средство! — это к колонке подошли. — А я уж пойду, морковку подолью… Ох-хо-хо! — уходит он и, сузив глаза, шепчет: Господи! Кровь бы вашу печенкими… Про-во-ронили-и-и…

На следующий день Никитина нет. Потом его опять нет, потом опять его и старухи нет, то есть к колонке они не приходят. Идет, правда, дождик, и поливать огород вроде бы ни к чему.

А Хиня в дождик на крылечке не лежит. Надев пиджачок свой и фуражку, он ковыляет в Казанку и дня через два замечает вроде бы, что в никитинском окошке краснеется пятно — это старик Никитин чего-то там сидит и, как сдается Хине, что-то считает-подсчитывает.

Притащится Хиня из Казанки, где отоварился какавеллой, смешает ее с остатками киселя, а тут еще и селедки ему кусок подарили — так что он сидит и кушает. А когда укладывается спать, то видит не сны, а медицинские красные пятна, из-под которых сломя голову расползаются аэростаты, и все в Казанку, все в Казанку, только один по стенке пополз.

И вот бредет он на неделе мимо никитинского окна, а тут сумерки. А тут еще и тревога. И в глазах темновато начинается. Но дом же вот он каких-нибудь три лужи еще. После неприятностей с той — помните? — тревогой Хиня налетов не боится, а Никитины вообще в траншею не ходят, потому что если быть пожару, а гореть огнепальным двуперстникам не привыкать, то надо не проворонить и чего надо унести…

В последнее время тревоги, кстати, не страшные. Сперва объявят, а потом — отбой. Самолетиков почти не видать, и стреляют редко когда.

В глазах у Хини темновато, но и только. Можно даже сказать, совсем неплохо. Сильно сдавший Хиня, по вечерам до сих пор просто незрячий, ни с того ни с сего начинает что-то различать: вероятно, летние витамины питающей его свекольной ботвы вместе с надеждами на печенку поднатужились, и он стал даже различать загородку Никитиных, а посему и останавливается возле их окна. А оно открыто — вечер еще хороший и теплый, — и стоящий за огорожей Хиня слышит чтение. Старик Никитин, во время налета не остерегаясь прохожих, добрым растроганным голосом читает вот что:

…Ни от какого нищего не отвращай лица своего… ибо милостыня избавляет от смерти и не попускает сойти во тьму…

Хиня внимательно слушает.

…от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыню, и да не жалеет глаз твой…

Ой как внимательно слушает Хиня!

…И сказал Товия… к чему эта печень и сердце и желчь от рыбы?.. Рафаил ответил… желчью должно помазать человека, который имеет бельмо на глазах, и он исцелится…

От изумления Хиня вытягивает губы в трубочку.

…Я — Рафаил, один из семи святых ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Святого…

На улице совсем почти стемнело. На улице тихо и никого нет. Хиня в пиджачке стоит и не отходит от загородки. Вдруг неожиданно вспыхивают прожекторные столбы и — вовсе неожиданно — совсем рядом ударяют зенитки: это неделю назад поставили батарею в колхозе имени Сталина. Близкий залп внезапен даже для хладнокровного Никитина — старуха, собираясь захлопнуть задребезжавшие створки, подходит к окошку, но, приметив у загородки аж присевшего от залпа Хиню, орет:

— Чего таисси! Воровать пришел, бес!

За ее спиной появляется старик Никитин, но глаза его не сужены и не страшны, а даже как-то теплы. Он глядит в шевелящееся прожекторами небо, в открытую крестится и обращается к Хине:

— А мы с кумом печеночку-то в милицию подарили, чтоб не совались! Ибо сказано: «а третью часть отдавал, кому следовало…».

И спокойно улыбается. И снова широко крестится.

— Чтобы три пальца, которыми ты перекрестился, отсохли у тебя и упали, етит твою мать!..