А может быть, в самый торжественный день своей жизни, когда он в первый раз пришел в первый класс (приходил он в него еще и во второй раз, на следующий год), он просто не знал своей фамилии или вообще не знал, что на свете существуют фамилии, то есть был ужасно наивен, как, скажем, был наивен другой мальчик, всех уверявший в первом классе (слушатели тоже были наивны), что раз у матери Климова (очень пикантная была женщина) двое детей, значит, она е б а л а с ь (заметьте, какая наивная еще форма глагола — вместо «-лась», «-алась») в своей жизни уже два раза. Утверждал он это упорно, хотя спал вместе со своей матерью на казенном топчане в четырехметровой комнате при совхозе «Марфино» и всякий вечер бывал рад приходу на широкий топчан дяди Вити, и очень хорошо умел объяснить практические приемы соития быстрого и затянувшегося, и многократного. Увы, детская наивность все же мешала собственный опыт переосмыслить в закономерность, отсюда и домыслы насчет мамы Климова.
Сам же Климов по этому делу достоверными сведениями не располагал и утверждений марфинского заморыша не мог ни подтвердить, ни опровергнуть…
…Из темных всех углов выходят они… и она тоже… карманные круглые взятые из дому часы показывают два часа ее промедления… она идет небыстро… на березовом дворе ветеринарной лечебницы тихонько ржет больная лошадь… и не касаясь… в метре друг от друга… мы идем откидывая камешки… вызывается это все из травы… из лета… из где-то увиденной тихой лошади… из камешков которые давно не откидываются…
Учительница рисования уходит в почтальонши. Лишенная женского рельефа, с бесплодным и обмякшим лицом старой революционерки, с комком пористого носа, с неодинаково свисающей по бедрам юбкой, в нитяной, болтающейся во все стороны лежалой кофте, она таскает суму с чужим общением и появляется иногда у калитки, чтобы когда-нибудь не появиться никогда…
— Вышел, ребятки, месяц… Из тумана! Вынул ножик, ребятки, из кармана. Буду резать. Буду, ребятки, бить. Все равно т е б е водить! — говорит он, войдя впервые в класс, и неожиданно указывает на одного из вставших столбом возле своей парты ребяток.
— Я уже дежурил.
— Хрен мне в твоем дежурстве! Тебе — водить! Ходи к доске!
— Во, — изумляется кто-то из ребяток, — дает!
— Всем давать, не успеешь вставать! — говорит учитель геометрии. Поэтому предлагаю сидеть. Причем тихо. Буду резать. Буду бить…
— У ты, мать твою ебить! — тихо, но слаженно, не разжимая губ, вторят несколько голосов.
— Та-а-ак! А ведь я, ребятки, из бывших беспризорников, типа произведений «Республика ШКИД» и «Педагогическая поэма». Поэтому… говорит учитель и между рядов подходит к тому, к кому надо, берет того, кого надо, за нос, зажимает между своими указательным и средним пальцами тому, кому надо, нос, причем видно, что зажимает не слабо, и, как бы забыв про стиснутого, начинает прохаживаться и между рядов, и перед рядами, а стиснутый прохаживается тоже на пределе боли. Вырываться он не вырывается, понимая, что, если повырываешься, будет больней. К тому же — авторитет учителя. А так, пока терпимо, он и ходит вперед головой, а новый учитель расхаживает себе по свободным пространствам пола, а все внимательно наблюдают, а тот, кому водить, стоит у доски с деревянным треугольником и мелом.
— Ну!
— Восстанавливаем перпендикуляр… — раздается бредовое предложение у доски стоящего.
— К чему? К животу? — балаганит учитель. — Как его зовут, ребятки? обращается он к увлеченному событиями классу, которому не ясно, ч т о намерен педагог совершить рукой левой, ибо правая еще не отпустила нос того, кого надо.
— Осип! — хором орет увлеченный класс.
— Ты, Осип, чудишь. Понял?
— Понял…
— Отчего кот хвост поднял! — к радости ребяток заключает педагог-беспризорник. — Садись. Будешь неуспевающим. А тебя как звать?
— Тутудашеф… — гундосит на зажатых ноздрях стиснутый.
— Татарин?
— Дет. Гордный шодец…
— Это ты врешь! Нации своей стесняться не смей. Сходи, умой рыло, шорец…
Геометрией увлеклись самозабвенно. Выучили всё что возможно, постигли магический смысл ее непреложных повелений и гордых доказательств, а всё затем, чтобы в течение жизни начисто забыть постигнутое. Таскание же человека за нос с тех пор стало осуществляться всеми, кто мог себе это позволить, по отношению к тем, кто не мог себе этого позволить. Правда, последним в течение жизни удалось в общем-то забыть и это, но на отрезке времени под названием «детство» казалось им, что унизительная эта беспомощность есть самое большое горе, и они возмещали его счастьем ущемления носа у вовсе слабых, вовсе беспомощных, то есть у тех, по отношению к кому могли себе это позволить…