Сейчас она совсем забылась на стуле. Еда, которую оба съели за день, была совершенно недостаточна. Карточку получала только она, но от своего пайка ничего ему без проклятий не давала. Он же карточку не получал, потому что не работал, а не работал, так как не было сил, да и зима стряслась такая, что у него едва получалось дышать и глядеть.
Не найдя утром в миске объедков (помните кошку?), анонимно подкладываемых соседями, — анонимно потому, что те стеснялись своих объедочных подаяний, да и общаться не хотели, ибо видеть оцепенение неприятно; а еще опасались соседи, что оскорбят своей милостыней людей, о милостыне не просивших, или же нарвутся на скандал; так что анонимные дары анонимно и принимались, причем обе стороны не подавали виду, что нищета и благодеяние имеют, оказывается, место, — так вот, ничего не найдя утром, он, кажется, к вечеру, встав со стула, обнаружил в миске смерзшуюся кашу, и, кажется, вернулся, и, кажется, комок дал ей, и, оказалось, что оцепенела она не совсем, потому что еду взяла.
Все это происходило уже в совершенной тьме, поэтому столько раз повторено к а ж е т с я. А она, оказалось, оцепенела не совсем, во всяком случае не как позавчера, если то, о чем будет сказано, было позавчера — все ведь смерзлось в этих днях, не отъединить! А позавчера к ночи, пристраиваясь над ведром, она ведро опрокинула и промочила опорок на левой ноге; потом же, когда вернулась на стул и оцепенела (а в ту ночь они в кровать не залезали, продремав до утра на стульях), она, не воспринимая в дремоте своей ни ледяного времени, ни черных снегов ночи, не заметила, как смерзшийся опорок пригвоздило к полу, и утром было его не отодрать; правда, когда удалось растопить печку, отмороженные пальцы отъединились от войлока, а войлок от пола — вот только к о г д а отлепились отмороженные пальцы!
Она ото всего этого заскулила, заныла и стала кричать на мужа требовательно и спесиво, и кричала час или два, хотя он давно ушел, проложив следы во вчерашнем снегу, засыпанные потом снегом, о котором сказано.
Ушел он далеко, к дровяному складу, и там наковырял в снеговом соре полный мешок дармовой коры, иногда полагая ею комья конского навоза и тоже кидая их в мешок, и долго потом тащил этот куль, по виду точь-в-точь мешок картошки, только не в круглых желваках, а в угластых.
Этой корой, как известно, он утром и протопил, и решил было протопить сейчас — вечером, но уже заболело, и он остался сидеть. Болело пока не сильно, и он промычал что-то жене, а было довольно поздно, часов десять вечера было, и жена, подвывая, встала, и он, морщась, встал, и легли они в постель, долго забираясь в неуклюжих пальто на какую-то кучу чего-то, и долго чем-то накрывались, и длинными руками он что-то подтыкал, подтыкал вокруг себя, а она подо что-то подлезала, подлезала…
Кошка имела дурацкую привычку в самый холод уходить по ночам на улицу; вероятно, искать съестное или чердак с теплым дымоходом, ведь с пола у обретенных хозяев в щели меж досок, свезенных когда-то с порушенных охотнорядских лабазов, заткнутые всякой ветошью, дуло, а возможно ли такое вытерпеть ночующему на половике хронически больному зверьку?
Кошка среди ночи принималась мяукать, кто-нибудь вставал, сперва долго решаясь и надеясь, что кошка раздумает, но встать все равно было надо давал себя знать сахарин. Кошка в нерешительности пятилась перед приотворенной дверью, откуда вклублялась мутная и неимоверная стужа, однако пинок вышвыривал ее — большая воля людей помогала осуществить мелкое кошачье намерение.
Вытолкнутая и на этот раз, она, оглядевшись, пошла по известной нам дорожке. Было темно, и опять поднялся ветер, который вместе с мелким снегом создавал в природе то, чего даже быть не должно. Особенно сейчас, особенно в этих краях, где и так все было, как никогда не было. Все известные нам следы замело снежным нафталином, ничем на морозе не пахнувшим, и кошке снова пришлось прокладывать признаки жизни.
На этот раз она пришла к сараю сзади и протиснулась в какой-то лаз. Почему-то так шибануло кроликами, что, позабыв о миске, она сразу решилась на то, что неоднократно пыталась уже проделать и для чего надо было вспрыгнуть на ящик, из которого бил теплый дух мокрой вонючей соломы, смешанный с гнилым смрадом морковки и капусты. Кто кроликов держал, эту вонь знает, а кто не держал, не представит, хотя представлять особенно нечего.
Оказавшись на ящике, кошка сунула лапу в щель и, обдирая подмышку о каменную кромку доски, стала дотягиваться до кроликов. До них, как всегда, было далековато, и она устала от бессмысленного усилия, а тут еще зачесалось отмороженное ухо. Путаясь в лапах и не желая извлекать ту, что далеко, как ей казалось, проникла в клетку, она попыталась почесаться и так. Это удалось. Кошка сразу чесанула по самому что ни на есть своему страданию и достигла требуемой истомы, и прошла когтями задней ноги опять, и замелькала этой ногой, ибо демоны боли и чесательного сладострастия намертво теперь впились в ухо. Хотя лапа, просунутая в щель, мешала безраздельно сомлеть в нарастающем страдании, однако раздирание уха все же достигло величайшего блаженства и заставило ее взвыть, и сразу что-то хрустнуло, и доска, на которой она извивалась, поехала вниз… Это была горбылина, приколоченная корой внутрь, и стиснутые в клетке кролики, вставши столбиком, грызли необходимую их жизням кору и сухой луб и приноровились одно место подгрызать…