Сулла искренне рассмеялся.
– Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.
– О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав, – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. – Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, что означает: я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?
– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий. Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.
– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.
Улыбка Суллы была воплощением обаяния.
– Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь твоего сына я имею удовольствие считать своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.
– Он – Луций, как и ты? Сулла непонимающе заморгал.
– Разумеется.
– Странно, – это слово Метелл Нумидийский произнес нараспев. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?
– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.
– Это не столь важно, – немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Хрюшкой?
– Я слышал это твое прозвище, Квинт Цецилий, от Гая Мария, – серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка из не менее замечательного стекла. Какое везение, что Хрюшка питает пристрастие к стеклу!
– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.
– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, испытывая полное довольство жизнью. – Хрюшка, Хрюшка!
– Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.
– Что неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.
– Детский жаргон! Нет, чтобы смело обозвать меня cunnus![52] Италик… Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал.
– Что-то мне не по себе! Никак не могу отдышаться…
– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий! Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:
– Мне плохо…
Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.
– Принести тазик?
– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!
К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.
– Ты уверен, что дело в легких, Квинт Цецилий? Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле. – У меня кружится голова! Не могу дышать… Легкие!
– На помощь! – взвизгнул Сулла. – Скорее на помощь!
Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу Нумидийскому под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.
– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепугавшемуся Метеллу Нумидийскому. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, он распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!
Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия по прозвищу Поросенок Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего не ведающего покоя, горячо любимого сына.
Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.
– Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, – решил Аполлодор Сицилийский, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.
Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.
– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор Сикул про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!
– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинский грек Публий Суплиций Солон. Как насчет пластыря на грудь?
– Да, именно пластырь на грудь, – важно распорядился Аполлодор Сицилийский и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!
Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.
– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего что-то черное и липкое на кусочке ткани. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!
И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилийский сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.
Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.
Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:
– Domine, необходимо вскрытие. Безутешный Поросенок бросил в ответ:
– Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.
Заметив удаляющуюся спину Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его в атрии.
– Луций Корнелий!
Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.