Сенаторы зашевелились. Друз набрал полную грудь воздуха, широко расставил ноги и приступил к заключительной части:
– Нужно покончить с этим раз и навсегда, говорю я вам! Ликвидировать так называемые общественные земли Италии и Сицилии. Давайте здесь, сейчас наберемся мужества, чтобы сделать то, что должно было быть сделано уже давно: разделить все общественные владения на мелкие наделы и раздать их беднякам, ветеранам армии и вообще всем, кто того достоин! Давайте начнем с членов богатейших аристократических родов: выделим каждому из сидящих здесь его десять югер[115] из общественных земель. Выделим каждому римскому гражданину десять югер! Для одних это ничтожно мало, для других же – богатство, какого у них никогда еще не было. Раздайте землю, говорю я – все до последней йоты! Не оставляйте ничего алчным людям, которые придут за нами, чтобы они не смогли уничтожить нас, наш класс, наше достояние. Да не достанется им ничего, кроме неба да объедков! Я поклялся приложить все силы, чтобы так было! И я постараюсь добиться того, чтобы после меня от общественных земель не осталось ничего, кроме неудобиц на болотах. И не потому, что я забочусь о достойных и о бедняках. Не потому, что я беспокоюсь о судьбе наших солдат-ветеранов. И не потому, что я завидую присутствующим здесь и их собратьям из сословия всадников, кому отданы были на откуп эти земли. А потому – и это единственная побудительная причина, – что римские общественные земли таят в себе будущую катастрофу, покуда они лежат без дела в ожидании какого-нибудь полководца, который решит раздать их своим войскам вместо пенсии, какого-нибудь трибуна-демагога, который с помощью их раздела вздумает обеспечить себе власть над Римом, или нескольких плутократов, которые поймут, что присвоив эти земли, они обеспечат себе владение половиной Италии или Сицилии!
Сенаторы выслушали его, и речь эта заставила их призадуматься. По крайней мере, в этом он преуспел. Даже Филипп не нашелся, что возразить. Цепион хотел было выступить, но Секст Цезарь отказал ему в слове, бросив, что на сегодня уже сказано достаточно, и заседание продолжится завтра.
– Ты хорошо говорил, Марк Ливий, – сказал ему Марий, направляясь к выходу. – Продолжай отстаивать свою программу в том же духе – и ты станешь первым в истории народным трибуном, за которым пойдет сенат.
Но настоящим сюрпризом для Друза стало то, что по выходе с заседания к нему подошел Луций Корнелий Сулла, с которым он был едва знаком и который выглядел словно бы возмужавшим после своего возвращения из экспедиции, и обратился со следующими словами:
– Я только недавно вернулся с Востока, Марк Ливий, и хотел бы услышать все в подробностях. Я имею в виду два законопроекта, которые ты уже провел, и все твои идеи касательно общественного землевладения.
Сулла действительно был очень заинтересован, ибо у него, одного из немногих присутствующих при речи Друза, хватило проницательности понять, что перед ним не радикал-реформатор, а, напротив, сугубый консерватор, озабоченный прежде всего сохранением прав и привилегий своего класса, сохранением Рима таким, каким тот был всегда.
Дойдя до Колодца комиций, они остановились, и Сулла принялся жадно впитывать суждения Друза. Время от времени он прерывал собеседника вопросом, и трибун подробно отвечал, радуясь, что хоть один из патрицианского рода Корнелиев расположен был слушать то, в чем остальные его сородичи однозначно усмотрели бы лишь предательство. В конце продолжительной беседы Сулла протянул Друзу руку, с улыбкой поблагодарил от всей души и заверил:
– Я буду голосовать за тебя в сенате, пусть даже в народном собрании мне это сделать не дано.
Они направились обратно к Палатинскому холму. Однако продолжить обмен мнениями в более теплой обстановке, за бутылкой доброго вина ни один из них другому не предложил: той симпатии, которая располагала бы к подобному приглашению, между ними не было. Перед домом Друза новый союзник хлопнул его на прощание по спине и двинулся вниз по склону холма в направлении своей улицы. Сулле не терпелось поговорить с сыном, чьи советы он начинал ценить все больше, хотя зрелой мудрости в них, Луций Корнелий сознавал, не было ни на грош. Сулла-младший служил ему чем-то вроде резонатора и в этом качестве – при отсутствии многочисленных сторонников и надежды обрести их – был совершенно незаменим.
Однако по возвращении домой Суллу Луция Корнелия ждало тревожное известие: сын слег с сильнейшей простудой. Кроме того, доложили ему, его ожидал посетитель со срочным сообщением. Однако первая весть напрочь вытеснила из головы Суллы вторую, и он поспешил не в кабинет, а в гостиную, где Элия уложила его сына, решив, что душная тесная спальня – неподходящее место для больного. Войдя туда, Луций Корнелий встретил лихорадочный, но полный обожания взгляд юноши, хлюпавшего носом, и утешающим тоном произнес:
– Если ты будешь усердно лечиться, все пройдет недели через две, если нет – примерно через столько же. Так что доверь лучше Элии заниматься твоим лечением, мой тебе совет.
Затем Луций Корнелий поспешил к себе в кабинет, озабоченно гадая, кто бы и с чем бы мог к нему пожаловать. Вряд ли какой-нибудь проситель, ибо щедростью он не славился. Редкие просители, посещавшие его, бывали обычно солдатами или сотниками, которых ему когда-то доводилось встречать и походя облагодетельствовать. Он зачастую приглашал их посетить его в Риме, но мало кому оставлял адрес.
Таинственным посетителем оказался Метробий. И как он сразу не догадался?! Верный признак того, насколько последняя экспедиция сказалась на его умственных способностях… Сколько же сейчас Метробию? Тридцать два, должно быть, или, может, тридцать три. Куда уходят годы? В забвение… Однако Метробий как будто даже не изменился и, кажется, по-прежнему был полностью к его услугам (свидетельством чему мог служить его приветственный поцелуй).
Вдруг Сулла содрогнулся. В последний раз Метробий посетил их дом, когда умерла Юлилла. Он не приносил с собой счастья, хотя и полагал, что любовь достойная замена счастью. Для Суллы же любовь ничему не могла служить заменой. Он решительно отстранился от Метробия и уселся за стол, после чего отрывисто бросил:
– Тебе не следовало приходить сюда.
Метробий вздохнул, грациозно опустился на стул, предназначенный для посетителей, поднял на Суллу свои чудесные темные глаза, полные печали, и произнес:
– Я знаю, Луций Корнелий. Но я все же тебе не чужой! Ты добился для меня гражданства без статуса вольноотпущенного – и теперь официально я Луций Корнелий Метробий, из рода Корнелиев. И, коли уж на то пошло, то я думаю, твой управляющий больше обеспокоен нерегулярностью моих появлений в этом доме, чем наоборот. Уверяю тебя: я не делаю и не говорю ничего такого, что могло бы повредить твоей драгоценной репутации! Ни друзьям, ни коллегам по театру, ни моим любовникам, ни твоим слугам… Ты должен мне верить!