Вторую половину дня Арма провела в очереди из заплаканных женщин, которые стояли у дозора стражи с передачами, потолкалась в редкой толпе кликальщиц, вся забота которых была добиться прохода к черному колодцу в центре развалин, чтобы выкликнуть родного человека: если отзовется, каждая могла получить ярлык родни заключенного да право на передачу. Хотя, как жаловались женщины, всякий раз откликался кто-то, да не тот, кто нужен. Арма стояла среди них молча, капюшон бурнуса скрывал ее лицо, но синева глаз нет-нет да проглядывала из тени. И ни в одной, ни в другой очереди Арма не достояла до срока, разворачивалась и уходила, не отвечая ни на вопросы, ни на оклики. Вечером, когда начал спускаться длинный северный сумрак, молодая женщина проведала лошадь, убедилась, что не обманулась в загонщике, подбросила ему монету и отправилась к большим шатрам, где за медную мелочь можно было найти кров. Шатер она выбрала из тех, что победнее, и спать улеглась среди отбившихся от родов степняков и караванных служек, правда, предварительно обрызгавшись каким-то составом от паразитов. Ранним утром ее уже не было, поэтому никто из заспанных бородачей так и не понял, кто лежал на боку в пяди от их потных тел и чей запах сусальной золотинкой пробивается сквозь вонь какой-то ядовитой травы.
Второй день в Асане отличался от первого только тем, что Арма уже не торговала с утра лентами на рынке, а молча ходила между рядами, рассматривая товар, щупая кожу и ткани, чеканку и литье, гончарку и резьбу по дереву, кости и камню. И слушала, слушала, слушала, замирая порой возле такого торговца, который и вовсе ни слова наяву не молвил. К вечеру она, кажется, обошла не только все торжище, но и каждую улицу Асаны, зашла в каждый степной навес-трактир, даже постояла у вонючих выгребных ям, куда сбрасывались не только нечистоты, но и падаль. И всюду едва различимой тенью за ней следовал остроносый Шалигай. Таился за пологами, прижимался к шестам, на которых сушились после зимней затхлости войлоки, прятался среди лошадей у коновязи, менял накидки, повязывал на плечи серые кетские платки, то хромал, то изображал пьянчугу. Всякий, кто пригляделся бы к остроносому, решил бы, что хиланец не в себе и уж точно не тот, кем он кажется. Но забот у лапани в Асане было столько, что в суму не уложишь, а уложишь — бечевы не хватит перетянуть, так что никто на остроносого не смотрел. К тому же и без него хватало и пьянчуг, и хромых, и остроносых, и скрывающихся то ли от дозоров, то ли от разъяренных жен. Точно так же и Арма, которая от вечерней прохлады куталась в темно-синий платок, ни разу не обернулась, чтобы рассмотреть остроносого, но уже в сумерках звякнула медяками у очередного постоялого шатра, накинув капюшон на лицо, нырнула за полог и, пробираясь между похрапывающими и бормочущими что-то путниками или степными бродягами, словно случайно задула тусклую лампу. Сидевший у полога дозорный разразился проклятиями, выглянул наружу, снял вторую лампу с шеста, торчащего у входа, и пошел перешагивать через спящих, чтобы восстановить освещение. Верно, нужно было проявить недюжинную сноровку, чтобы не только успеть за секунды добежать до противоположного края шатра, вскрыть войлок острым ножом вдоль земли и выкатиться наружу, но и ни на кого не наступить при этом, да еще и набросить синий платок на тонкокостного доходягу в почти таком же бурнусе, что скрывал и Арму. Остроносый заглянул в шатер сразу же, как дозорный вернулся к пологу. Прищурился, разглядел синий платок на доходяге, который как раз шевелился в отдалении, накручивая на себя нечаянное тепло, и бросил дозорному медяк, чтобы устроиться на ночлег тут же.
Арма тем временем быстрым, но неслышным шагом шла к развалинам. Улицы шатрового города уже вовсе опустились в темноту — мутную, как туман, от горящих костров и ламп на широких улицах и перекрестках, и непроглядную между шатрами. В одну из этих теменей Арма и шагнула. Сняла с плеча мешок, достала стянутый сукном сверток, развернула его и в полной темноте, на ощупь, в минуту собрала небольшой самострел с закутанными тканью стальными рогами, защелкой, стопором. Наложила стрелу, взвела механизм, затем отложила самострел в сторону, очертила вокруг себя ножом круг, вытянула в стороны руки, растопырила пальцы, зашептала, зашелестела диковинными словами и словно потянула из темноты сонных светляков, окунув ноготки в мерцающее молоко, и поднесла к глазам. Затем поднялась, прислушалась к далекому грохоту медной тарелки, в которую каждый час ударял ночной соглядатай, вставила посох в нашедшиеся под бурнусом петельки, заровняла ногой круг, подняла самострел и пошла по темной улочке так, словно белый день стоял над Асаной.