— Ведь я, мужики–понимаешь, все–таки отец–понимаешь.
— А кто спорит, — говорили мы, разливая вторую.
— Да, вы — мужики–понимаешь, вы не извращенцы.
Извращенцы понятливо кивали.
— Что это–понимаешь? — вопрошал он, тыча себя перстом в клокочущее горло, ослабляя косой узел на глупом галстуке. Всхлипывал и добавлял:
— Способ существования белковых тел–понимаешь.
Биоотец лил чистые мужские слезы над своей позагубленной жизнью супруга и доброго папы–отца.
Это ничего, думал я, ведь жизнь могла быть и порубленной.
А бывало, что наши бедные шаткие пропилеи падали и пугали нас, пока однажды всех и вовсе не завалило, и мы не посмели друг на друга больше посмотреть.
Как у хорошего начитанного шизофреника, у другого него фазу уныния сменяло плато отчаяния.
И он обитал снежным тоскливым человекоподобным в этих перевернутых горах, не выходя на равнину обычной человечьей жизни.
— О, пять моих обширнейших монографий, двадцать пять моих фундаментальнейших монографических статей! Все сгорело, как «Слово о полку». Это никому не нужно. Ни единой душе в целом мире…
И он смотрел на нас.
Потом, конечно, оказалось, что монографий нет вообще, а статей в несколько раз меньше, чем заявлялось.
Наш грустный–грустный ослик Ио. Как мы жалели тебя. Тебе не везло больше всех.
Даже если мы умеренно выпивали, ты блевал, как Самсонов лев в Петергофе, и страшный рев раздирал твою пасть.
Про себя вторую фазу нашего выпивания, когда ей и мне становилось просто весело, я называл «петерблёв» в честь фонтана, сокрушающего тощие стены стивова сортира.
— Ну почему мне так плохо? — вопил ты, почти плача.
И нам становилось тебя жалко.
Через год эта пластинка стала мне надоедать.
Когда он в очередной раз спросил «почему?», я ответил:
— Да по кочану.
А ей я сказал:
— Не могу больше есть эту ветчину.
Ну, это просто так, шутки ради.
А дело в том, что к тому времени наши отношения усложнились, так как я с ней стали ему изменять. Это довольно забавно при нашем марьяже де труа, где я оставался одним кормящим мужем, так как она и он ради науки с культурою бросили вообще–то непыльные мирные необременительные службы.
Мои перипетии доходили, сильно запыленными, до моей настоящей семьи, и, нагрузив меня теплой снедью, мама не удерживалась, и, сморгнув слезу, причитала по–простонародному из дверного проема. В голосе ее дрожало тихое неподдельное отчаяние:
— Ты козел.
С лестничного марша я посылал ей свое сыновнее:
— Ммеее…
И я поспешал на площадь перед кинотеатром «Победа» на штурм проклятого трамвая.
Лютые двери двадцать первого сдвигались как судьба. За морозным стеклом предместья переходили в окраины, а окраины в выселки, а потом и в задворки. Там обитали мы.
Вообще–то, поезд и трамвай, как его жалкая разновидность, сыграли некоторую роль в нашей истории. Они словно опускались с небесных колосников в те моменты, когда рыбина нашей судьбины лишалась последней чешуи. Высокопарно? То–то и оно.
Старая дореволюционная реклама паровых мотовил на фасаде конторы «водоканала». Мимо этого здания мы всегда проходили, гуляя, и всегда разглядывали этот прапоезд, словно запечатленный робким художником неолита.
Трамвай, на котором я ездил на работу и, наконец, сам поезд, в чьем чреве и произошла роковая измена. На перегоне между Жирновском и Урюпинском. Трагические, знаете ли, места. Степь да степь кругом.
Все случилось в нечеловечески чистом спецпроводничьем дортуаре (не могу применить к этому оборудованному чистейшему месту для перевозки двух зайцев слово «сортир»). Там был даже кактус размером с пенис.
Под стук колес без слов, без слов любили мы друг друга.
Твое тело — из чистого эбена.
Ты молчалива.
Ты что–то гудишь низким грудным голосом.
Больше всех слов на земле я любил тембр этого гуда.
Мы ехали к нашему четвертому, отдельноживущему другу. Понизу помещеньица шел жирный сквозняк — он прилипал к ногам. За двенадцать часов дороги я продрог так, что, приехав, сразу заболел, и в светелке у нашего четвертого пролежал несколько печальных дней. В тряпичном старушечьем закутке.
Они без меня, так как я стал заразным, занимались любовью. Наша жена стенала в низком утробном ключе, до полного истирания этой дрожащей звуковой жилы.