Выбрать главу

И тут она допустила роковую ошибку. В тексте, который она зачитывала, говорилось о том, что сжигались давно аннулированные карты страны, она же, оговорившись, сказала: сжигались карты давно аннулированной страны. И это высказывание означало именно то, что оно означало.

В руках еще уцелевшего населения горящей страны застыли ножи и вилки. Картофель с петрушкой, маринованные огурцы и поджаристые куриные гузки застряли непережеванными в разверстых ртах. Все как один сидели уставясь перед собой и молчали. И от этого тишина наступила в стране такая, что не услышать ее было невозможно. Общее безмолвие было сильнее слов. Это заметили сразу все венгры, и в силу такого счастливого стечения обстоятельств у них возникло общее мнение о наступившей в стране тишине. Окна в домах были распахнуты настежь.

Каждый слушал собственное молчание, не отличавшееся от молчания соседа. Ведь молчание не мешает другому молчанию. А поскольку у каждого было не по одному соседу, то каждый ощущал в себе ту же самую тишину, которую ощущали в себе и его соседи. Молчание одного венгра становилось молчанием другого. В конце концов оно стало настолько общим, что уже и не отделить было, где чье молчание.

И тогда за этим всеобщим безмолвием все расслышали гул полыхающего пожара. Ведь безмолвие может нарушить лишь звук. Никто из венгров не проронил ни слова. С этой минуты, к общему счастью, каждый думал о том же, о чем остальные.

Только бы не иссякла в колодцах вода…

(1986)

Поучительные берлинские истории

В те времена я не мог из восточной зоны Берлина перейти в западную, хотя заглянуть туда поверх стены было вполне возможно. Уже в самые первые дни я заметил, что никто туда не смотрит. Если же я интересовался, что там, по ту сторону, отвечали мне коротко, сухо, а то и не отвечали вовсе. Словно жители восточной части города считали такое любопытство неприличным, чем-то таким, что воспитанный человек себе не позволяет. Как не заглядывает в окна чужой квартиры.

Стояла осень.

Молодая женщина спросила меня, не желаю ли я присоединиться к группе, которая завтра будет осматривать стену. Я сказал — нет, совершенно не желаю. Собственно говоря, это было неправдой. Но почему-то я чувствовал, видел по ее лицу, что ей не хотелось, чтобы я захотел. С горькой улыбкой она приняла к сведению мой ответ и сказала: в этом году я единственный, кто отказался. А в прошлом году были такие, кто они? Французы. Но в этом году пожелали? В этом году французов не было.

Стена глубоко оскорбила чувство собственного достоинства берлинцев, поэтому они держались так, словно ее не было. И все же тайное их любопытство не побороли ни обида, ни запуганность, ни даже их широко распространенный истовый оппортунизм. Когда идешь поздним вечером по разрушенным войной темным улицам вымершего города, невозможно усомниться в том, что несмотря на чреватый суровым наказанием запрет, они все-таки посматривали туда. Каждое окно светилось голубым огоньком.

Я жил в просторной квартире Вагнеров, снимал небольшую комнату.

Днем все двери были открыты настежь, хотя бы просто для того, чтобы собака Вагнеров могла беспрепятственно разгуливать по квартире. Но с приближением вечера госпожа Вагнер аккуратно закрывала за собой все двери и в самой дальней комнате включала телевизор. Холодный ужин для господина Вагнера к этому времени уже стоял на подносе, и, затемно являясь домой, он ужинал, сидя перед телевизором. Словом, и они заглядывали через стену. Но никогда не говорили о том, что видели. Иной раз так же поступал и я, проводя вечер у моих друзей, и, к чему отрицать, увиденное и на меня производило впечатление. Но Вагнеры впивались глазами в тот другой мир так упоенно, что даже грязную посуду выносили на кухню лишь после окончания программы. Поскольку речь идет о приличной немецкой семье, этим сказано многое. Меня же они пытались ввести в заблуждение. Это также относилось к местному ритуалу. Госпожа Вагнер часто спрашивала меня, не мешает ли мне их радио. Мы ведь каждый день слушаем радио, говорила она и пристально вглядывалась мне в глаза. Я как бы недоумевая смотрел в лицо этой немолодой уже женщины. Нет-нет, успокаивал я ее, мне совершенно не слышно ваше радио, и благодарил за внимание. Вся ее жизнь прошла при диктаторских режимах, и если она говорила «радио», это вполне могла означать и телевизор. Я видел в ней мое ужасное прошлое, мое беспросветное будущее.

При диктатуре понятия определяются не смыслом их, а местом и ролью, занимаемыми в оборонительной борьбе. Ты можешь сказать, что слушаешь радио, хотя я знаю, что ты смотришь телевизор, и ты тоже знаешь, что я могу знать это. Если ты выражаешься именно так, значит, зашифрованно даешь мне понять, что занят чем-то недозволенным, я же в правильно понятых собственных интересах делаю вид, что понятия не имею, о чем идет речь. Ты, напротив, отлично знаешь, что я все понимаю. Но коль скоро даешь мне так явно понять, что доверяешь мне, то и мне не остается ничего другого, как считать просачивающийся из твоей комнаты голубой свет голосом радио. Язык пропитывается теплым духом запертых в овчарне животных.

Большие железные ворота еврейского кладбища на Зенефельдерплац были заперты, их никто и никогда не отрывает. Я уже собрался перелезть через ворота, но тут кто-то сказал мне, что сзади, с Кёльвиц-штрассе, где на месте разбомбленных домов густо разрослись кустарники, можно попасть внутрь через порядочную дыру в кирпичной стене. В октябре 1973 года я увидел кладбище таким, каким оставили его в ночь на 10 ноября 1938 года опьяневшие от пальбы и убийств нацисты, вывернув все, какие сумели, надгробные камни. Позднее начались бомбежки, бомбы попадали не только в дома, но разворотили и кладбище. Там и сям широкие воронки от бомб в несколько метров глубиной, на дне их скапливалась вода. Жильцы домов, расположенных вокруг кладбища и оставшихся в целости, постоянно выбрасывали сюда ненужные вещи. Чего только здесь не было — кресла, диваны, кухонные отбросы, летевшие прямо из выходивших на кладбище окон; из соседнего полицейского управления — отслужившая свой срок конторская мебель, лампы, пишущие машинки. Летом со дна воронок перекликались лягушки. На вздыбленной историей земле вырос густой сумрачный лес, и всё — могильные камни, руины домов, кости и отбросы, — всё укрыл, затянул вечнозеленый плющ.

Я родился в будапештской еврейской больнице в тот день, когда всех евреев, жителей только что захваченного немцами польского городка Мизоч, согнали в ближайшую каменоломню. А наутро, в среду, приказав раздеться донага, уничтожили несколько тысяч человек. Всех. Это случилось 14 октября 1942 года. Сколько я ни ломал себе голову, никак не мог осознать умом единовременность того и другого. Мама почувствовала первые схватки, собралась, села в трамвай, одна отправилась в больницу. Солдаты расстрельного отряда немецкой полиции, уничтожив всех, стояли с пистолетами в руках и разглядывали дело рук своих. Я не могу орать, и слез у меня сызмалу действительно нет, нет и бога, к которому я мог бы воззвать. Которого мог бы расспросить обо всем. День клонился к концу. Тех, кто еще шевелился, пристреливали в упор. Эту картину, как и предшествующие, один солдат счел поистине достойной, чтобы запечатлеть их на фотопленке. В то же самое время меня положили на руки моей усталой, но счастливой мамы, и сей миг увековечил мой примчавшийся в больницу отец.

Несколько недель спустя, когда мы уже и другими знаками укрепили друг друга в уверенности, что взаимно владеем тем тайноязычием, какое в те годы стало общим языком половины Европы, лед растаял. Было прекрасное солнечное осеннее утро. Против обыкновения, госпожа Вагнер уже с утра, явно взволнованная, поспешила закрыть за собою все стеклянные двери. Сквозь глубокую тишину доносился лишь подсвеченный голубым мерцанием голос их радио. И вдруг — неожиданный шум шагов, распахиваемые двери — она буквально ворвалась в мою комнату. Идите, идите же скорее, задыхаясь кричала она, посмотрите, это чудесно, чудесно! Я бросился вслед за ней. В самой дальней их комнате были задернуты шторы. По улицам Лондона, в открытом автомобиле, с эскортом конной королевской гвардии, между двумя стенами любопытствующей толпы, в сопровождении нескончаемой череды машин следовала на бракосочетание английская королевская семья. Госпожа Вагнер смотрела не отрываясь, словно завороженная. О, какое дивное утро! Вы ведь знали? — спросила она. Не знал, ответил я. Она решила, что и это обычная наша словесная игра в прятки. Просто не могла поверить, что я знать не знаю об этом событии века, не могла поверить, что мне это неинтересно. Кажется, выходила замуж какая-то из принцесс королевской семьи. Госпожа Вагнер не сводила глаз с экрана, а я — с госпожи Вагнер. С этого дня она не только звала меня, когда мы могли бы увидеть что-то волнующее или пьянящее, но и подробно обсуждала со мной, что да что можно купить «там». Особенно сильное впечатление производили на нее разные сорта ароматизированного кофе, потрясающие, чуть ли не всё умеющие кухонные комбайны, но самое главное — стиральные порошки, способные бесследно выводить любые пятна.