Выбрать главу

Минуло десять лет, прежде чем я оказался там, куда моя бывшая домохозяйка, госпожа Вагнер, так долго и тщетно мечтала попасть.

В западной части Берлина я захаживал в маленькие кинотеатры, в отдаленных районах, где в основном крутили старые фильмы. Эти киношки посещала главным образом молодежь в подчеркнуто небрежной одежде. Они не пользовались одеколоном и вообще ничем, что считалось модным в их жадном до барахла и косметики окружении. Они не причесывались, уважительно относились к запаху человеческих испарений, не чистили ботинок, любили растянутые свитера и поношенные штаны. Во время сеанса они громко обсуждали и комментировали события на экране, услышав же хотя бы самые слабые протесты, немедленно вступали в жаркую перепалку с кем угодно. То было второе издание поколения шестьдесят восьмого года. В большинстве своем они были участниками «долгого марша» против государственной бюрократии. Они не сдавали в гардероб верхнюю одежду, а, небрежно свернув, садились на нее. Курили только самокрутки. Сидели развалясь, только что не лежали, обувь охотно сбрасывали, ноги задирали на спинки кресел. Демонстративно лапали друг дружку. Невозможно было с уверенностью определить, кто с кем пришел. Этим подчеркивалось, что каждый принадлежит всем. Они любили друг друга по убеждению и до глубины души ненавидели государство. Долой это дерьмо! Никаких властей! Всех долой! Такие надписи чаще всего встречались на стенах домов.

Когда сеанс в этих заштатных киношках начинался с рекламных роликов, в зрительном зале поднимался умопомрачительный, вдохновенный и веселый, мне совершенно непонятный гвалт. Чем больше чудес — дезодорантов, стиральных порошков, неповторимо ароматных сортов кофе, кристально чистых ванных комнат, — тем оглушительней становился протестующий рев, ругань, тем беспощадней — издевательский гогот. Прошло несколько недель, прежде чем я понял, что эти молодые люди протестуют из самозащиты, отстаивают реальность своих собственных жизней в противовес каждой частности того нереального и стерильного мира, который запертые за железным занавесом народы лелеяли как заветную и достижимую мечту о красоте и совершенстве. Экран не слышал их протестов. Они убеждали друг друга в том, что такого мира не существует, кричащие ценности этого мира для них неприемлемы. Так они защищались от ложной идеи, которую народы другой половины Европы без раздумья приняли как идею реальной осуществимости общества изобилия. Не знаю, жива ли еще госпожа Вагнер. Если жива, то наверняка беззащитна.

У нас существуют два вида по-разному стилизованных развалин. Это — Берлин, таинственная, символическая и подлинная столица европейского континента. Город, где равно ошибочные идеи взаимного отталкивания и притяжения не понимают и не могут понять друг друга, и теперь уже нечем благотворно разделить, развести это взаимонепонимание. Стена «все-таки была для нас неким решением». Огромно и далеко общее небо.

Западная часть Берлина упирается в лес; ухоженные сады, тенистые и тихие улицы, куда не доносится шум транспорта. А дальше дубы, буки, хвойные деревья и озера. По лесным дорожкам удаляются рысью всадники. Гулко, звонко стучат копыта по тускло-серому плотному песку. Над просторной берлинской равниной ласково веет ветерок или вдруг посвежеет и закружит вихрь. Когда я жил в этой части города, в Грюневальде и Далеме, редко проходила неделя, а то и день, чтобы какой-либо странный случай не напомнил о том, где я, собственно, нахожусь. Как-то вечером дома затряслись от артиллерийских залпов, в окнах задребезжали стекла. От трассирующих ракет посветлело небо. Я выбежал на улицу — никого. Громыхали пушки, от ракет небо становилось то желтым, то красным. Мне самому показалась смешной моя тревога. Я пошел дальше по улице, надеясь встретить хоть одну живую душу. В короткие паузы между орудийными залпами и хлопками ракет тихо шелестел дождь. У грюневальдской остановки увидел пожилую даму, казалось, она вообще ничего не замечала, просто наслаждалась ласковым шумом дождя. И ждала, когда ее собака справится под кустом со своими делишками. Все в порядке, все, все в порядке, говорила она, пока ее пес, натужившись, подрагивал хвостом, это у англичан учения.

Внушительное станционное здание, из-под кирпичного свода подземного тоннеля три широкие ступени вели вверх к рельсам. Я прожил целый год неподалеку от грюневальдской станции. В ту пору станционное здание было совершенно вымершим, безлюдным. Выглядело, словно позабытый музей транспорта. С этой городской железнодорожной станции увозили согнанных сюда берлинских евреев. Между рельсами уже выросли кое-где березки. Памятную доску, предназначавшуюся для увековечения этого события, за тот год, что я там прожил, дважды срывали и разбивали.

Ты шел и шел себе по улице, и вдруг перед тобой вырастала стена, такая высокая, что нельзя было заглянуть через нее. Кто жил там, в восточной части города, так и так знал, где она, и ему не было смысла морочить себе голову несбыточными надеждами. Для жителей западной части города, напротив, ее словно и не существовало вовсе, весь город ловко поворачивался к ней спиной, словно в трансе. Хотя именно западные берлинцы были действительно заперты ею со всех сторон. Внешняя ухоженность вполне надежно оберегала сознание от реальности другого мира. Но независимо от того, принимали они это к сведению или нет, водопровод, дороги, туннели подземки и пуповины канализационных труб все же связывали жизнь с этим чужим и враждебным миром. И поэтому ощущение опасности не покидало их, собственно говоря, ни на миг. Разве что они лелеяли, лакировали свою шизофрению и лишь затем поглядывали на восток, чтобы лишний раз ужаснуться. Той пожилой даме, возможно, нравилось, что англичане так шумно и эффектно испытывают свою военную технику. Другим же, должно быть, ужиналось спокойнее, чем в какой-нибудь тихий, мирный денек.

Я хотел понять ее суть. Следуя натоптанной полосой, я шел и шел, час за часом. Мне просто не верилось, что можно обнести стеной целый город. Я словно искал некий переход к беспристрастной истории. Или какую-нибудь щелку, чтобы втиснуть в собственный мозг то, что видимо глазу. Есть вещи на земле и в небе — они такие, какие есть. Их можно потрогать — и все-таки само их существование не способен воспринять разум. Не возникает даже вопрос, приемлемы ли они. Ни этический, ни эстетический суд им не указ. А если так, значит, существует и такое чудо-юдо, которое не обладает ни красотой, ни добротой, которое, напротив, абсолютно безобразно и злобно. Однако, душа моя не в силах признать и принять это.

С Бернауэрштрассе открывался ни с чем несравнимый вид. Если есть пирамида Хеопса, если есть Тадж-Махал, то почему не быть и такому вселенскому чуду, как Берлинская Стена. Почему сердце откликается лишь на послания из прекрасных миров и почему разум надеется, что посланцы лучших миров сильней всех иных? По этой улице прежде ходил трамвай, стену поставили прямо на трамвайные рельсы. На железо и брусчатку — бетон. Кому, глядя на это, припомнится, померещится трамвайный перезвон? Рейнхольд Месснер не мог чувствовать себя великолепнее на вершинах Гималаев, чем я на этом дряхлом бельведере. Я стоял здесь днем, стоял ночью, курил одну за другой вечные мои сигареты. Путник, сейчас ты покинешь английский сектор. Но какой сектор мог покинуть я, если там стояла эта стена. Моя родина была между двух стен. Опутанная колючей проволокой, заминированная, хорошо простреливаемая ничейная земля — это мой дом. Предупреждающий оклик говорил на моем подлинном языке, ведь между смыслом и значением оклика не было связи. Мертвая зона. Где не действуют основные законы европейского мышления, где мечта о свободе была в осаде. Где нет фактов, там нечего приукрашивать убаюкивающими иллюзиями, там не было ни надежд, ни безнадежности.