Если эти дневники, издававшиеся за последнее десятилетие, вам довелось читать в оригинале, вы, знакомясь с сокровенными тайнами жизни писателя, наверняка часто качали головой, испытывая настоящий шок: да, писатель правильно поступил, когда сжег то, что сжег, и еще правильнее, когда пощадил то, что счел достойным сохранения. Ибо старые эти тетради позволяют многое угадать из тех тайн, которые он приговорил к решительному уничтожению, в то время как последующие, куда более осмотрительно написанные тетради дают возможность уловить контуры, нюансы того сокровенного, личного содержания, в соответствии с характером которого и выкроена та роль, которую он для себя предназначил, а вместе с тем дают возможность угадать то потаенное целое, которое он все же не посчитал необходимым сохранить. Предавая огню дневники, Томас Манн, вне всяких сомнений, совершил самый мужественный в своей жизни поступок. Он уничтожил документальные свидетельства той глубоко скрытой, интимной и безусловно необходимой для него душевной работы, без которой не смог бы выполнить свою творческую задачу. Остались произведения, полностью совпадающие с его жизненной ролью; но он сохранил лишь неявные отсылки, намеки на те следы, которые привели его к этой роли. При всем том шок, испытываемый внимательным читателем, не может иметь чисто этическую природу. Если я не Персей, я окаменею от ужаса, бросив взгляд на голову Медузы Горгоны, однако судить ее я не могу.
Когда читаешь эти дневники в оригинале, самое удивительное из вынесенных впечатлений заключается в том, что тексты эти полностью лишены — возможно: сознательно лишены — тех особенностей построения фразы, которые столь характерны для художественных произведений Томаса Манна. Здесь нет ни тактичной и одновременно беспощадной проработки деталей, ни изобилия подчиненных и соподчиненных предложений, ни нагромождения определений, ни неторопливого ритма, ни обстоятельности, иногда нарочитой, свидетельствующей о немалой степени наслаждения, которое автор получает от своей работы. Он лишь лаконично регистрирует факты и — чуть многословнее — размышляет над тем, что наблюдает; однако он не стремится во что бы то ни стало установить взаимосвязь между фиксируемыми фактами и объектами своей рефлексии: взаимосвязь эта очевидна, а потому темы свои ему не нужно выстраивать в стилистические конструкции. Пишет он торопливо, часто прибегая к сокращениям, пользуется неполными фразами, употребляет очень много просторечных оборотов и таких банальных словосочетаний, которые в других обстоятельствах никогда бы себе не позволил. Я совсем не хочу сказать, что записи эти небрежны, что в них отсутствует то скрупулезное чувство стиля, которое отличает произведения Томаса Манна. Однако этот стиль, стиль дневников, сильно отличается от стиля его художественной прозы: его можно было бы, пожалуй, охарактеризовать как стиль пропусков и намеренных умолчаний.
Вполне возможно, речь идет лишь об элементарной технической проблеме. Ведь записывать все, что ему, вне ли светской жизни и работы, в связи ли с ними, представлялось важным, а то и имеющим судьбоносное значение для себя, он вынужден был, устав от той же работы или от той же светской жизни. Когда официально известный публике рабочий день завершен, на смену виртуозу слова, чьи фразы одеты тщательно, с иголочки, иногда даже с чрезмерной изысканностью, и чье появление на публике столь же продуманно и отрежиссированно, как и фразы, приходит человек, одетый и разговаривающий кое-как, в неглиже. Однако в дневниковых текстах, пускай они отличаются более рыхлой, небрежной структурой, аналитический подход к собственной личности должен оставаться не менее, если не более интенсивным, так как автор должен тут обходиться без тех душевных и стилистических приемов, с помощью которых он дистанцировался от грубых жизненных фактов, ставя между собой и ними юмор и иронию. Юмор, столь характерный для его публичных выступлений и действий, в дневниковых текстах отсутствует полностью; как полностью отсутствует и его знаменитая ирония. Из-за подчеркнутого отсутствия стилизации и стилистических переходов порой складывается впечатление, будто между отдельными жизненными явлениями, между фактами и событиями нет никаких качественных различий, будто в безграничной этой серьезности все явления и события имеют одинаковый вес; а если они все же не в одинаковой степени незначительны, то именно потому, что автор самого себя воспринимает как исключительно значительный фактор. С позиции этой свой значительности он в конечном счете обращается с явлениями своего тела и своей души так, словно дохлых насекомых пришпиливает булавкой на бумагу.
Что бы вокруг ни происходило и как бы ни происходило, ты должен соблюдать дистанцию. Это — единственная и неустанно повторяемая психологическая аксиома, которая стоит за текстами его дневников. Масштаб дистанции, естественно, где-то меньше, где-то больше, где-то выбран более удачно, где-то менее удачно; но динамика текста, если смотреть с этой точки зрения, весьма невелика. Дневники — монотонны, даже, можно сказать, благородно скучноваты. В отношении затрагиваемых тем он тоже постоянно впадает в повторения; но повторения эти, по причине отсутствия разных стилистических уровней и стилистических приемов, не дают нового освещения одних и тех же тем. Если человек рассказывает нам обо всем, но при этом самые несхожие объекты оставляет на одном уровне, на стилистическом уровне неотрефлектированности, поле зрения его неизбежно сужается. Ты словно видишь, как скучна и банальна эта жизнь, жизнь гиганта. Ибо сквозь мельтешение повторяющихся тем перед тобой словно бы вырисовывается не личность, а тот процесс, в котором отражается, как это сужающееся поле зрения захватывает личность в свою неумолимую сеть. Следуя монотонным мотивам, которые определяют деятельность автора дневников, и цепляясь за костыли повторений, читатель довольно легко классифицирует и группирует основные темы дневников.
Вот писатель рассказывает о состоянии своего здоровья: недомоганиях, мнимых и подлинных болезнях, сне и бессоннице, аппетите, пищеварении, характере стула, лечебных процедурах, снотворных и стимуляторах; рассказывает о своем духовном и физическом состоянии: уровне трудоспособности, продолжительности и месте прогулок, пище, питье, курении, способах удовлетворения сексуальных проблем. Как особую, независимую от всего этого тему он фиксирует свои эротические фантазии, относящиеся к мальчикам и мужчинам, свои сны наяву, возбуждаемые незнакомыми и знакомыми эфебами, но точно так же — детали и мелочи домашнего быта и хозяйства: закупку продуктов и вещей, цены на них, всяческие жизненные перипетии, связанные с женой, с детьми, с финансовым положением семьи, с прислугой. В качестве повторяющихся тем фигурируют сообщения о погоде, события текущей политики, новые знакомства и встречи в обществе, например, ясная погода и революция, дождь и война, а также обеды, чаепития, гости, ленчи, визиты, концерты, театральные спектакли, официальные переговоры и дружеские беседы, и, с такой же регулярностью, отчеты о поездках, прочитанных книгах и переписке. Когда ты с достаточным вниманием систематизировал эти темы, встает вопрос о структурной схеме его интересов. Схематическое повторение тем и стилистическое однообразие их изложения свидетельствуют о психических потребностях такого индивида, который эти потребности удовлетворяет не в соответствии с законами своей личности, а в тесных рамках вынужденно принятых условий буржуазного образа и буржуазного распорядка жизни. Мысль о том, что возможны и другие жизненные условия, другие способы реализации бытия, не возникает у него даже в виде смутных догадок; мысль эта не появляется даже в том случае, когда то, что с ним случается и происходит, он никак не может отождествить, соотнести с добрым и значительным. Для таких, вообще-то крайне редких случаев он приберегает ту тихую резиньяцию, которая дает ему возможность полностью раствориться в сознании вынужденности отведенного ему судьбой бытия: «Среди страданий роскошной жизни…»
Писательская манера Томаса Манна как автора дневников не менее репрезентативна, чем Томаса Манна-романиста. Следуя жесткой системе предопределенных и в каждом случае строго регламентированных условий, он предпринимает те или иные действия, выполняет те или иные обязанности и решает те или иные задачи. Он, пожалуй, самый достойный сын своего времени, который за это почетное звание расплачивается трагическим отсутствием личности. И, чтобы иметь возможность выплатить эту цену, он едва допускает на порог сознания собственную огромную трагедию. Во время одиноких прогулок его часто сотрясают рыдания, еще чаще терзает бессонница, мрачное, напряженное, подавленное настроение. Глубинный слой его жизни, вырывающийся наружу в дневниках, — это беспросветное сплетение страданий и попыток бегства. И тем не менее репрезентативную свою роль, выкроенную из целостного объема его личности и существующую под знаком определенных обязанностей и задач, он должен был играть на таком накале перевоплощения и красноречия, чтобы у него даже мысль не возникла о бунте, о недовольстве. И такая мысль у него не возникла ни разу. Что еще могло помешать ему, кроме сознания долга? Читая его дневники, мы вполне склонны поверить, что его жизнь была лучшей из всех возможных. Страдая, он охотно спасается бегством в роль счастливчика, баловня судьбы. Успех наиболее простым и очевидным образом придает смысл страданию, но страдание не исчезает, не растворяется в успехе, а, напротив, даже усугубляется. Ибо постоянные, как качание маятника, колебания между страданием и успехом тоже требуют своей тяжкой платы: автор не может отдаться полностью ни страсти, ни гневу, ни даже крепким словам в адрес того, чего ему не хватает: ему позволено пользоваться лишь самыми отстраненными, самыми нейтральными из этих слов. Благодаря такой технике, технике сублимации, он действительно уникален среди современников. Он — герой либерального мышления и либерального стиля жизни, герой, каким бы он никогда не смог стать, если бы не утончал, не сублимировал то мученичество, которое должен был терпеть именно во имя этого героизма.