Я, безусловно, совершила грех, грех бездействия.
Я пренебрегла собой.
А потом посыпались стекла. Вторым или третьим пинком он высадил дверь ванной и выволок меня в комнату. По пути я хваталась за все:
за тумбочку,
и с этой тумбочки упала ваза, в которой уже не было роз,
за дверную ручку,
но он рванул меня что есть сил,
халат распахнулся, и я боролась за этот халат, может, не надо было, может, если бы я смирилась, как когда-то, когда он пинал меня, а я невозмутимо лежала, этого бы не произошло, но я вырывалась, сопротивлялась, укусила его за руку, и он выпустил меня на миг, удивившись —
я была уже в прихожей, всего несколько шагов отделяло меня от входной двери, несколько шагов от выхода, от свободы, от соседей, от лифта, от автостоянки, где я могла позвать на помощь, потому что в его глазах не было жалости, это были не его глаза, это были глаза зверя.
Он настиг меня в последний момент, у открытой двери, захлопнул ее, оттащил меня в глубь квартиры.
— Ты что, сука, делаешь? — сказал мой муж, мой образованный муж, работник общественного телевидения, известный и уважаемый, с зарплатой, превышающей во много раз среднюю по стране. — Чего ты хочешь, сука? Думаешь, можешь со мной себя так вести?!
И он посмотрел на свою ладонь, на которой остались следы от моих зубов.
— Хануся что-то перепутала, — сказал он, склоняясь надо мной, — но Хануся сейчас все вспомнит. О чем Хануся забыла?
Я молчала.
Набрала в рот воды и молчала.
— Если Хануся, моя тигрица, сейчас вежливо попросит прощения, то наказания не будет, — сказал он, и я уже хотела было сказать: «Извини», но мой ребенок, мой ребенок внутри мне не позволил.
— Скажи: «Извини», и я ничего тебе не сделаю, — повторил он.
И мой ребенок внутри, пятнадцати-, а может, уже сорока-, а может, пятидесятимиллиметровый, потому что ему уже было больше двух месяцев, а к концу третьего в нем будет девяносто миллиметров, сказал за меня:
— НЕТ.
Я не помню, что было потом.
Он, кажется, пинал меня, потом орал, потом говорил: «Я люблю тебя! Почему ты не даешь любить себя?!» — потом плакал, обнимая меня на полу, а потом выбежал из дома.
Я с трудом доплелась до кровати, я хотела только спать, уснуть и обо всем забыть. Губа была рассечена и опухла, но меня это мало трогало.
Под утро я почувствовала сильную боль внизу живота, так сильно болело, так болело…
Я лежала, скорчившись, подтянув колени к подбородку, и молилась, чтобы ничего не случилось с моим ребенком. Он меня выручил, и я тоже смогу его защитить. И не чувствовала, что из меня льется кровь.
Он ничего не знает. Тебе первому говорю.
Он так и не узнал.
Врач немедленно направил меня в больницу на выскабливание матки.
— У вас выкидыш, — сказал он. — А почему рассечено лицо? Вас кто-то избил? Надо провести медицинское освидетельствование.
— Я упала в ванной, мне стало плохо, — сказала я и закрыла глаза, чтобы не видеть его взгляда, в котором было недоверие и жалость.
У моего ребенка не было ни ручек, которыми он меня бы обнимал, ни ушей, в которые я бы шептала, что люблю его больше всех на свете.
Я лежала на кресле, как курица, подготовленная к потрошению, широко разведя ноги, привязанные в щиколотках, а врач чистил мою матку, удалял часть меня, самую важную часть, и с каждым движением этого страшного инструмента, который причинял мне боль, я умирала. Когда все закончилось, врач потрогал мой живот, а потом внимательно осмотрел, будто проверял, как ветчину, хорошо ли она прокоптилась. Я застонала, потому что это было больно.
— Кто с вами это сотворил? — спросил он и наклонился надо мной, а я сдвинула освобожденные ноги, как птица складывает крылья. — Боже милостивый, кто вас так разукрасил?
Я начала плакать, плакала и не могла перестать, а он держал меня за руку на этом похожем на аэроплан, отвратительнейшем кресле, где так стыдно и чувствуешь полную беззащитность, а потом прикрыл простыней, гладил по руке и слушал.
— Я молилась, чтобы его не было, — пробормотала я, и он прикоснулся к моему лицу. — И Бог меня услышал.
— Ты молилась о том, чтобы выжить и уберечь его от беды, — сказал мне ангел в белом халате, — и Бог это знает. Неважно, как ты это назовешь, — он обращался ко мне на ты, словно я была не взрослой женщиной, а ребенком.
Он говорил о Боге так, как будто был с Ним знаком и знал о Нем больше, чем кто-либо другой.
— Неправда, — шепнула я.
— Правда, — сказал он и вытер мне глаза. — Поверь мне, я знаю.
Может быть, он знает лучше, ведь он врач.