Правда, некоторые оптимисты надеялись на чудотворное спасение. По городу ходили утешительные слухи. Одни говорили, что в сорока километрах на запад от Берлина заложены мины, которые взорвут танки; другие, что на окраинах установлены русские противотанковые орудия. Все это было явным вздором. Никто никаких мин не закладывал и орудий не ставил. Только сто восемь юношей образовали «Отряд самообороны», прогуливаясь по Шарлоттенбургу со старыми винтовками и ожидая врага.
В 9 часов вечера какой–то предприимчивый чудак напечатал экстренный выпуск «Дейче цейтунг», полный сенсационных сообщений:
Париж. Правительство Брандево сегодня утром свергнуто. Парижский Совет рабочих и солдатских депутатов шлет привет трудящимся Берлина.
Вашингтон. Президент США ультимативно потребовал у французского правительства отмены санкций. Общественное мнение Америки против уничтожения Берлина.
Прочитав эти телеграммы, сочиненные на Лейпцигерштрассе, берлинцы ласково ухмылялись. Может быть, одну минуту они и верили в сказанное, но эта минута продолжалась не дольше, чем все минуты, и вера сменялась уверенностью, что Америке нет никакого дела до двух миллионов шестисот тысяч человек, блуждающих по обреченному городу, что господин Феликс Брандево, закручивая усики, по–прежнему повелевает своей взбесившейся страной и что триста тяжелых танков со стороны Ганновера продвигаются к Берлину.
Под вечер еще происходили политические выступления.
Сто восемь юнцов, разгуливавшие с винтовками по Шарлоттенбургу, восстановили императорскую власть. Они переменили флаги на каком–то здании. Но никакого императора в городе не оказалось, и жителям было не до флагов. Переворота никто не заметил. Час спустя выступили коммунисты. Они пытались послать радио солдатам, находившимся в танках, о солидарности пролетариата. Кто–то стал сочинять декрет:
«В 24 часа сдать все имеющееся…» Но, вспомнив, что Берлину осталось жить не более трех часов, бросил перо и пошел пить киршвассер. К 10 часам вечера абсолютно все перестали интересоваться политикой. Вопрос о том, кому принадлежит в городе власть, не занимал даже закоренелых юристов.
В Берлине царило веселье. Рабочие и служащие, ремесленники и мелкие чиновники ворвались в квартиры шиберов, покинувших город. Они не искали в комодах цепных вещей и не разбивали зеркал. Но на столах появлялись давно невиданные яства, рейнвейн, светло–бежевые сигары. Некоторые женщины ударяли о клавиши роялей и плакали. Возможно, что это были радостные слезы.
На Кюрфюрстендамме какой–то фанатичный владелец кабаре, очевидно веривший в свое личное бессмертие, решил нажить уйму денег. Он вывесил огромный плакат:
КАБАРЕ АЛЬКАЗАР
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР БЕРЛИНА
Спешите все! Еще не поздно!!!
Артистов не было, они все разбежались, включая дрессированных зверей клоуна Дима. Тогда владелец, надев женскую юбочку со стеклярусом, принялся сам исполнять разные номера: он танцевал кау–трот, пел непристойные куплеты, жонглировал тарелками и даже изображал слона, причем сам себя дрессировал не без успеха. Публики было много.
Берлинцы явно хотели в этот вечер отдохнуть и развлечься. Толпа проникала в запертые кинематографы и сама налаживала сеансы. Но так как механики не были специалистами, то получались дикие ускорения или замедления движений.
Поцелуй влюбленных в одном из фильмов длился не менее часа. Но это никого не удивляло. Зрители, понимая, что этот поцелуй безусловно последний, сидя в зале, целовались столь же длительно. В другом фильме прохожие неслись с невиданной быстротой, и, увидев это, все люди, смирно сидевшие в партере, кинулись на улицу и понеслись, обгоняя друг друга: ведь им оставалось жить два, самое большее — три часа.
Все рестораны, кафе, пивные, кондитерские были полны.
Лакеи сидели за столиками и пили шампанское. Посетители сами себе подавали. О деньгах никто не вспоминал. По традиции еще играли музыканты.
На улицах бродили люди, опьяненные и мечтательные. Они декламировали стихи и тихо, беззлобно ругались. Веранды кафе в темноте цвели красными и желтыми фонариками. Раздавался сухой жестяной звук поцелуев.
Какой–то безносый урод соблазнил наивную девочку миллиардом марок и плиткой шоколада. Идти было далеко, и, боясь опоздать, они легли в сквере на соседней площади. Подошла собака, обнюхала их и тоскливо завыла. Ее заглушил барабан джаза. Над барабаном плавно качался перезрелый апельсин луны. Знатоки литературы уверяли, что все это напоминает Гофмана.