В больничном дворике узкие дорожки сходились к беседке, вокруг которой были высажены яблони, и гнилые, подмороженные яблоки валялись под ногами, а он отшвыривал их носком, как мячики. Внутри стоял деревянный столик, исписанный именами, которые, возможно, принадлежали уже мертвецам, и скамейка с гнутой спинкой, новая, свежевыкрашенная, на которой он захотел нацарапать ключом свое имя, чтобы хоть что-то осталось после него. Пройдет время, кто-нибудь будет сидеть здесь, скрестив ноги, как он, читая чужие имена, и прочтет среди прочих его имя, нацарапанное ключом, подумав, как и он сейчас подумал, что, наверное, человек, носивший его, уже умер. Но потом решил, что тот, кто носит его имя, и так уже умер, что нет ни имени, ни биографии, ни судьбы, есть только диагноз, и все, что он знает о себе, так это то, что он мужчина пятидесяти пяти полных лет и у него рак простаты третьей стадии девять по глиссону. Из-за туч выглянуло солнце, закинув руки за голову, он смотрел на листву, дрожащую на ветру, и чувствовал, что мог бы просидеть так час, день, год, да всю жизнь, в этой беседке, глядя на листву, слушая шорохи и шепоты, поскрипывания веток, стук яблок, падающих в пожухлую от ночных холодов траву. Может, ему стоило отказаться от операции и химии с гормонами, а вместо этого отдаться судьбе, прожить столько, сколько будет отмерено: час, день, год, два, в конце концов, что, как не незнание даты смерти, делает нас бессмертными, гулять по бульварам, знакомиться с женщинами, пить кофе в маленьком кафе с окнами во двор, следить за музейными выставками, созваниваться с другом, слушая, как тот достраивает дачу, осталось всего ничего, только гараж и баня, встречаться с бывшей женой, наслаждаться каждой минутой, здесь и сейчас, а когда начнутся невыносимые боли, принять большую дозу лекарств и уйти достойно, уснув и не проснувшись.
А потом появилась она, худая, страшная, со стеклянными, остановившимися глазами и марлевой повязкой на лице, шла медленно-медленно, делая крошечные шаги, то и дело останавливаясь передохнуть, потому что силы, как видно, были совсем на исходе. Ее вели, держа под локти, испуганные, заплаканные родители, и было понятно, что смерть уже крепко держит ее в своих руках, не собираясь отпускать. Одежда болталась на ней бесформенными тряпками, неприятно выпирали скулы, а яркая вязанная шапка скрывала лысую макушку, и когда она, не обращая внимания на протесты матери, стянула повязку, ее мертвенно-бледное лицо показалось знакомым, но он не мог вспомнить, откуда. Уже непонятно было, что измучило ее больше, болезнь или лечение, и вывернутые наружу ладони, казалось, просили: возьми меня и уведи куда-нибудь подальше отсюда, где никто не найдет. Проходившие мимо опускали глаза, деликатно пряча свое любопытство, а потом, остановившись, оборачивались ей вслед, провожая взглядом, и шептались, такая молодая, такая богатая, и все равно умирает, а ветер швырял их шепот ей в спину вместе с поднятой с земли ржавой листвой. Когда ее вели по дороге мимо беседки, он, в отличие от других, не опустил глаза, а рассматривал пристально, с нескрываемым интересом, широкими мазками от макушки до ног и обратно, и ее мать, распахнув плащ, как делала при появлении репортеров, инстинктивно прикрыла дочь, пряча ее от его бестактного взгляда. Да, он и сам теперь вспомнил ее, точнее ту, кем она когда-то была, известная актриса, весь город в ее портретах, фотосессии в нижнем белье, интервью, спектакли, премьеры, зависть и восхищение миллионов, с пяти лет снималась в фильмах, а теперь ей, наверное, двадцать, не больше, и никто уже не просит у нее автограф, да и она вряд ли удержит ручку в ослабевших пальцах. Споткнувшись, она повисла без сил на руках родителей, и они усадили ее на скамейку, придерживая голову, свешивавшуюся, как у тряпичной игрушки, а из отделения гематологии уже спешила санитарка, катившая перед собой инвалидное кресло, громыхавшее по неровной дороге. Он поднялся, чтобы помочь, но бритоголовый телохранитель, державшийся в стороне, подобрался, как бойцовый пес для прыжка, а мать, выставив руку, холодно поблагодарила: мы справимся сами, спасибо, и он так и остался стоять, глядя, как девушку усаживали на инвалидное кресло, кутали в плед, вытирали платком рот, из которого тонкой желтоватой струйкой вытекала рвота, и только успел подумать, не гуманнее ли было бы прекратить эти страдания, сделав укол или задушив подушкой во сне, как она, повернувшись к нему, вдруг уставилась на него большими выцветшими глазами, с трудом улыбнувшись уголками рта, и хотя улыбка была больше похожа на плаксивую гримасу, словно девушка вот-вот разрыдается, все же не было сомнений, что это была улыбка, именно улыбка, а что же еще.