События задевали его не больше, чем случайные прохожие на улице локтем. Он наслаждался ролью наблюдателя, доступной, пожалуй, одному на миллион, и был в числе избранных, умевших находить красоту в обыденном, некрасивом, бытовом, в том, в чем другие, несчастные, никогда эту красоту не увидят. На бульваре, закинув ногу на ногу и потягивая чай из бумажного стаканчика, он вдруг встречал бродягу в шляпе и черных очках, надетых на эту шляпу как вторая пара глаз, в ярких розовых рейтузах, огромных ботинках, на три-четыре размера больше, чем нужно, вонючего, заросшего, но счастливого, с широкой улыбкой идиота, и удивлялся, что прохожие, спешащие куда-то со скучными, кислыми лицами, не обращают никакого внимания на этого колоритного бродягу, но как же можно пропустить его, ведь чудо, да и только, рейтузы, солнечные очки и летняя шляпа в унылом, не по-зимнему дождливом декабре, и эта улыбка, гуляющая по лицу, как кошка, сама по себе, красота посреди тоски и уродства, вот кому нужно проводить курсы психотерапии для жителей мегаполиса, которые живут как во сне и умирают не родившись. Или, листая газету, вдруг замечал, поверх газетных заголовков, бредущую, подволакивая ноги, молоденькую девушку, погруженную в свои мысли, глупые, наивные, волнительные, как у всех подростков, и долго смотрел, без всякого влечения и мужского интереса, на нее, некрасивую, по-детски неуклюжую, но уже по-женски округлившуюся, и думал, вот же глупышка, не понимает, что проживает лучшее время в своей жизни, потому что ничего лучше наивного подросткового томления, как известно, в жизни и не бывает, а дальше идут только компромиссы, разочарования и несбывшиеся надежды, но девушка этого еще не знала, а он наслаждался моментом за нее, словно бы вновь проживал свою юность, словно бы воровал ее чувства, тайком, исподтишка, прячась за развернутой газетой.
Его каждый новый день был похож на вчерашний, вчерашний на позавчерашний, позавчерашний на позапозавчерашний, и так до бесконечности, до того дня, когда он решил, что будет жить для себя, только для себя, и ни для кого другого, по своим правилам, что бы там окружающие об этом не думали. Утром он просыпался не потому, что нужно было куда-то идти, а потому, что выспался, хотя будильник заводил каждый вечер, больше шутки ради, и по четным числам тот звонил хоралом баха: проснитесь, спящие, а по нечетным будил его интернационалом: вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов, и это почему-то казалось ему очень смешным, он и сам не знал почему. Открыв глаза, он наслаждался пробуждением, солнечными лучами, падающими сквозь щель между шторами, а еще тем, что никуда не надо спешить, в отличие от миллионов жителей города, в эту самую минуту собиравшихся на работу или даже уже приехавших на нее, а ему и вставать было не обязательно, и если бы взбрело вдруг в голову проваляться в постели до вечера, он бы взял, да и провалялся, ведь сам себе хозяин, и с этими мыслями он еще долго лежал в полудреме, вспоминая сны, если они были приятны, или не вспоминая, если этого не хотелось. Включив радиостанцию с классической музыкой, он готовил нехитрый завтрак: два яйца, хлеб с маслом или, если водились деньги, с сыром, заваривал в чашке кофе мелкого помола и, медленно завтракая, наслаждался тем, как насыщалось чувство голода, иногда мучившее по утрам легкими болями в желудке, и получал удовольствие от терпкого, густого кофе, от хлеба и яиц, которые на самом деле очень вкусны, только никто из пресыщенных идиотов, гоняющихся за кухнями мира, не понимает, что на свете нет ничего вкуснее хлеба и яиц, самых обычных, купленных в магазине за углом. После завтрака он выходил на прогулку, бродил по бульварам, подставляя лицо солнцу, если было ясно, или прячась под зонтиком, если шел дождь, находя радость в любой погоде, в теплой, хорошей самой по себе, или в дождливой, скверной, слякотной, которую любил даже больше, потому что в такую погоду остальные прятались в домах и машинах, а он гулял один-одинешенек, словно весь бульвар принадлежал только ему и больше никому. Наблюдая смену сезонов, он радовался каждому времени года, вот и зима пришла, а вот весна, а вот и лето, здравствуй, осень, и любил даже темный, мрачный, слезливый ноябрь, который вообще никто, кроме него, пожалуй, не любил, а ведь это целых тридцать дней, и разве можно вот так безрассудно вычеркивать их из своей жизни. Он знакомился с женщинами, на улице, в кафе, на сайтах знакомств, умел быть обворожительным и пользовался этим, но никогда никому во вред, ничего не обещая, не давая в себя влюбиться и не влюбляясь сам, увлекался, да, но не привязывался, разве что к бывшей, но то были совсем другие отношения, зато умел доставлять всем своим женщинам удовольствие, чего, как ни странно, далеко не каждый мужчина умеет, что бы там они о себе ни думали, а все же это факт, сделать женщине хорошо — это особое искусство, которым он владел практически в совершенстве. Он никогда не торопил события, наслаждаясь каждой минутой, знакомством, первым взглядом, первым словом, первым прикосновением, прогулками, ничего не значащей болтовней, откровениями, полными личных, интимных подробностей, которые на него выплескивала каждая, и постелью, случавшейся обычно в тот же вечер, хотя он никогда не настаивал, но женщины сами делали первый шаг, а что тянуть и ломаться, люди взрослые, знают, чего хотят друг от друга, и ничего друг от друга не ждут, кроме хорошего секса, позволяющего забыть, хотя бы на время, о проблемах на работе и дома. В постели же, не меньше, а может, и больше финального аккорда, он боготворил то мгновенье, когда, замирая, смотрел на лежащую под ним, разведя ноги, женщину, думая, что вот сейчас между ними еще ничего не было, а через секунду — уже все будет, и это
уже не отмотаешь, не вычеркнешь, не сотрешь, и можно остановиться, одеться и, посмеявшись, расстаться, так и не сделавшись любовниками, что, конечно же, никогда не случалось, но само мгновенье, которое было в его власти, просто сводило с ума. Он бывал рад, если очередная любовница оставалась с ним до утра, что означало приятное продолжение после сна, а если вдруг не оставалась, то радовался еще больше, все же он привык быть один, а в его возрасте с привычками, даже временно, расстаются с той же болью, с какой срывают повязку с запекшейся раны. Засыпал же он с чувством, что прожил этот день, ощутив каждую его минуту своей кожей, как если бы время можно было потрогать руками и попробовать на зуб. А на следующий день начинал все сначала.