Затихли шаги. Дверца заскрипела. Буквально замер я в предвкушении… чего? Долго сопела своим носиком озабоченно, видно, тяжелый бюст приподнимая, – тоже трудится человек на своем фронте! Потом – довольно долгая тишина – я торжествующе хихикал. Потом – тяжелый стук опущенного бюста, не оправдавшего надежд. Пауза. “Умный, ч-черт!” – восхищенный шепот. Уже понимая, что я слушаю, ловко на мировую идет. “Умный, ч-черт!” – это у моей двери, чтобы слышал я.
Комплимент этот, надеюсь, относится не к Толстому, а ко мне? И сейчас, в темной маршрутке, вспоминал, улыбаясь. Так вот и жили мы.
Неплохо, как теперь вспоминается.
Кончилось все это плохо, конечно. Но ведь хороших “концов жизни” и не бывает, наверно? Но неужели это – конец? Третье дыхание? А ты что б хотел? Чтоб тебе несколько концов изготавливали: этот не нравится, давай другой? Нет уж. Такой, как заслужили. Гибнем от того же, чем жили. Нормальный ход. Обидно, наверное, ни за что погибать, а мы – как раз понятно за что! За прелести свои, теперь сгнившие. Так что,
Пигмалион-реаниматор, кончен твой труд! Из воспоминаний кашу не сваришь! Они только в головенке твоей остались – больше нигде. А она, интересно, помнит? А толку-то что? Как в самом начале мне Стас сказал: “Деменция. Разрушение личности”. Из черепков горшок не слепишь, чтобы суп в нем можно было варить. Вот если бюст Толстого расколется, то, наверное, его можно слепить. А живое, веселое, бодрое существо – из черепков-то – навряд ли.
Неужто не выберется она сейчас? Всегда ж выкарабкивалась – из самых жутких ситуаций, которые, как сейчас, сама же и создавала. Именно на лихости, бесшабашности и выбиралась: “Нисяво-о!” И все действительно
– обходилось. “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” – это ж я при ней сочинил. И что же? Кончилась жизнь?
Помню, две недели прогуляла на режимнейшем предприятии, где работала после института. Бормотала с утра: “Я договорилась, договорилась! В библиотеку иду!” Выгонять, на мороз? И так – две недели. На режимнейшем предприятии, где вход и выход на табло отмечались, каждая минута рассматривалась отделом кадров! И – две недели, без объяснений. Влететь в такое только она могла. Ясно было, что обычным путем не спастись. Да и какой путь тут – обычный? Путь несколько странный нашла – обычный разве что для нее. К своей подружке Лидке пошла, где за бутылкой они все проблемы решали, не минуя и мировых.
А уж эту-то! “Тьфу!” – как Нонна небрежно отметила. Муж Лидки грузин был, художник, и у них там постоянно “князья” паслись, которые “все могут”! Ночью пришла. “Дунувшая”, естественно. Но на это я уже сквозь пальцы смотрел. Главное – радостная. “Сде-вава!” – шутливо произнесла и голубой листок на стол шмякнула. Я поднял его, глянул – и помутилось в голове. Все буквы на нем – и напечатанные, и написанные от руки – были грузинские, этакие веселые извилистые червячки! А где же фамилия-то ее? Та-ак. Фамилия-то как раз по-русски, но явно на месте вытравленной, другой… Ювелирная работа! С таким бюллетенем надо прямо в тюрьму. “Ну, если посадят меня, Венечка… то, может, тебе тоже в ту тюрьму устроиться кем-нибудь?” – хихикнула, ладошкой губы пришлепнула, вытаращила веселые глазки. Неужто сажают и таких? “Нисяво-о-о!” – бодро утром сказала. Где же – “нисяво”? Уставать я уже стал от ее бодрости: ночь не спал. Раньше и я был веселый, но всю веселость она себе забрала, мне только ужас оставила – вполне обоснованный, надо сказать.
Вернулась – радостная. И опять же – поддавшая. Но тогда мы пили не просто так – победы отмечали.
“Ну что?” На работу придя, сразу же собрала в курилке за цехом совещание, своих подружек и корешей, таких же бездельников, как она, на их бурную поддержку надеясь… но и из них никто в восторг от ее бюллетеня не пришел. Наоборот, старались зловещий этот листок скорее другому передать – и быстро он опять в ручонках у нее оказался. И все ушли. И осталась она одна, с этим листочком в дрожащих руках. И тут, на беду свою, зашел в ту курилку у сборочного цеха молодой, перспективный парторг. Покурить с массами, о проблемах узнать, потом смело их на собрание вынести! Время было – лихие шестидесятые. Но такого – не ожидал. Нонна, хабарик отбросив, к нему кинулась: “Что вы посоветуете? К вам одному могу обратиться!” – сунула бюллетень.
Тот взял листок, посмотрел, покачнулся и, прошептав побелевшими губами: “Я этого не читал”, – быстро вышел. Тогда она, на рабочее место не заходя, пошла в отдел кадров и отдала бюллетень. Через час примерно звонок: “Зайдите!” Дружки проводили ее, дали клюкнуть.
Смело вошла! – этакая Жанна д’Арк. “Вот что, Нонночка, – всесильная
Алла Авдеевна сказала, – больше не делай так. И никому, слышишь, не рассказывай!” – “Куда… идти?” – Нонна пролепетала. “На рабочее место”, – Алла Авдеевна улыбнулась вдруг. И все к ней так относились
– именно ей демонстрировали свою доброту, – мол, и мы тоже люди.
Умело провоцировала она на то своей как бы слабостью и растерянностью – на грани нахальства, и это сочетание веселило всех.
Парторг, встречая в столовой ее, лихо подмигивал: “Мы знаем с тобой одну вещь!” И ему приятно было – себя лихим ощущать. Время такое было. И вроде как с ее легкой руки парторг резко пошел в гору, стал смело везде выступать, “лихие шестидесятые” все выше его несли. В конце концов оказался в Москве, крупным деятелем шоу-бизнеса, но звонил и оттуда – Нонну своей “крестной матерью” считал. Очарован был. Парторг Очарованный. “Ну как вы там, все гуляете?” – по телефону кричал. И никаких других версий не принимал – только эту. И даже когда я в последние годы пытался робко говорить ему, что не все у нас так уж складно, хохотал: “Да вы везде свое возьмете!” Парторг верил в нас.
А я-то – верю, нет? Словами в основном наша жизнь держалась – событий радостных не было уже давно.
Приходя, заставал ее пьяной, озлобленной. Душу мне рвала, ночи не спал. Но утром – успокаивал себя. Все равно разговор надо вести к примирению – так лучше сразу сделать мир, правильными словами.
– Ты чего это? – добродушно спрашивал. – Поддамши, что ли, вчера была?
Правильное, мне кажется, находил слово: “поддамши” – это гораздо лучше, чем “пьяна”.
– Я?! Поддамши? – весело восклицала. – Никогда!
Чуяла уже, что скандала не будет.
– Ну, не поддамши… Выпимши. Было такое?
– Я? Выпимши? – Она веселела все больше. – Да вы что, гражданин?
– Ну… клюкнувши-то была? – Я глядел на нее уже совсем влюбленно.
– Клюкнувши? – добродушно задумывалась, оттопырив губу. – Странно…
– насмешливо глянула на себя в зеркало. – А мне казалось, я была так чис-та!
На словах и держались. На наших. На моих.
За темным окном маршрутки снег повалил. Сплошной – как тогда… когда я у Эрмитажа молился. Молитва и сейчас продолжается… молитва длиною в жизнь.
Шел от ограды через сад, и вдруг из тьмы в круглый свет фонаря выскользнула собачка. Вытянув усатую мордочку по земле, закатывая черные глазки, она смотрела на меня снизу вверх, но не подобострастно, а как-то лукаво. Хвостик ее мотался влево-вправо, почти как снегоочиститель. Ее, что ли, собачка? – вдруг осенило меня. Реализованный ее бред? Ну молодец, молодец, собачка! И она – молодец. Реализовала-таки свою собачку! А если ее на это хватило – то, может, восстановим и жизнь?
Смелое предположение! Ну а вдруг?
Я протянул пряничек, но она, вздохнув, покачала усатой головкой и перевернулась голым животиком вверх, требуя ласки. Прихотлива, как хозяйка ее! Если это и бред, то бред симпатичный.
Улыбаясь, я поднимался по лестнице. Навстречу мне кто-то бежал вниз.
Я посторонился и узнал Настю. Увидел слезы на ее лице.
– Ну… что там? – произнес я бодро.
Настя лишь махнула рукой, сбежала вниз и хлопнула дверью.
Не может быть! Не может быть ничего плохого, раз я только хорошее вспоминал!