— Хоть бы сжалились над нами! Одно бы что-нибудь подожгли... А то все! Хорошо, что хоть лошадей на ночь из хлева выгнали. Теперь пропадем, ввек не поднимемся!
Ломая руки, она проклинала поджигателей. В глазах у нее было столько неподдельного отчаяния, что каждому, кто видел ее в эту минуту, становилось страшно. Скуратович суетился возле огня и причитал:
— Хоть бы облаву какую устроили, выловили бы гадов! Пропал я теперь! Чем жить буду?
К концу пожара собралось все-таки немного людей из соседних деревень, но сделать уже все равно ничего нельзя было: погода стояла сухая и ветреная.
Скуратовичиха все еще в отчаянии бродила по хуторскому двору. Наконец обессилела и села на крыльцо, прислонившись спиной к стенке.
— Что же ты не плачешь? Почему не убиваешься? — с укоризной спросила она мужа.
Тот ничего не ответил и отошел. Потом вернулся.
— Поди ляг, — сказал он. — У тебя здоровье слабое. Побереги себя.
Он помог жене подняться и войти в дом. Она совсем ослабела от тревог и переживаний. Легла в постель, начала стонать и молиться.
В следующую ночь люди видели зарево где-то далеко, примерно верстах в пятнадцати отсюда. А еще через ночь зарево увидели дальше. Затем стало спокойнее. А дней через десять по округе опять пронеслась новость: Скуратовичиха так с постели и не встала, богу душу отдала. Говорили, что умерла она от большого волнения: не выдержала потрясений последних дней.
Однако люди ко всему привыкают. Дней через десять страшные события перестали волновать. Погорельцы начали подумывать о новых постройках. Рассказывали, что Толик Скуратович прислал из армии второе письмо.
— Еще, наверное, не знает, что мать померла, — говорили женщины.
— А может, и знает, если почта исправно работает.
Деревенские женщины любят посудачить. Вскоре к этим разговорам прибавился и такой:
— А знаете, у Творицких каждое утро, как затопят печь, жареным салом пахнет.
— Скажите на милость! Разбогатели вдруг! И ведь ничего не кололи!
— Чего там колоть, когда и кормить-то некого!
— Да если бы и обзавелся каким поросенком, так чем его кормить будет? Сами чуть с голоду не помирают.
— А поставить бы тебя на его место! Он и так бьется как рыба об лед. Здоровья нет, хоть и не старый еще.
— Какой он старый, когда его на германскую войну брали! Там и отравили его на веки вечные.
— Газы ядовитые пускали.
— Не только это. Ранен он был, и у него не то пуля, не то осколок в теле остался. Чуть сырость на дворе, его всего ломает, беднягу, места себе не находит.
— Будь у него земли побольше, можно было бы людям сдать исполу. А так что он сдаст? Даже корову прокормить нечем. Который год не может конягой какой ни на есть обзавестись. До войны, покуда был здоров, еще перебивался кое-как...
— А может, это его мальчонка у Скуратовича скоромным разжился? Ведь он уже сколько времени у него пастухом служит.
— Это Михалка, что ли? Может, он там чего-нибудь и заработал, да ведь они все больше вперед выпрашивали, а потом не только Михалка, а вся семья ходила отрабатывать. Маленькие девчонки — и те ходили гряды полоть. Разве что Творицкий где-нибудь деньги нашел или наследство получил? А сам он снял две копны — вот весь его и хлеб! И не слыхать было, чтобы молотил. А вчера он на мельнице мешок ржи пуда на четыре молол.
Так говорили о семье Творицких. Думали, гадали, но толком никто ничего не знал. Появлялись новые дела и новые разговоры. Все еще говорили о страшных событиях, которые потрясли не только этот уголок, но и всю округу. Скуратовичиху при жизни недолюбливали, но сейчас кое-кто даже не без сочувствия говорил:
— Диво ли, что сердце у нее не выдержало? Такое несчастье свалилось на человека! Полнехонькое гумно хлеба сгорело, хлев, телеги... А она еще по сыне своем тосковала, который где-то на войне.
Однажды вечером, когда пастушок Скуратовича Михалка Творицкий стелил себе в кухне постель и раздевался, чтобы лечь спать, в кухню вошел лесник Степуржинский (в его ведении были два ближних леса, и жил он верстах в двух от Скуратовича, в доме на лесной поляне). Михалка хорошо знал его. Дней за пять до этого Степуржинский отобрал у Михалки ремень за то, что тот пустил коров в еще не убранный овес на опушке леса.