— Добрый вечер этому дому! — сказал Степуржинский, пытаясь разглядеть что-нибудь в темной кухне.
— Добрый вечер! — ответил Михалка.
— А где хозяин?
— Во дворе. Сейчас позову.
— Не надо. Сам найду, — сказал Степуржинский и вышел.
«Вот гад! — подумал Михалка. — Нарочно не хочет меня посылать, чтобы ремень не отдавать. Погоди же! Если не отдаст, я у него целый мешок картошки накопаю. Спрячу в лесу и буду в поле печь понемногу. Тогда он меня попомнит».
Вскоре Михалка услышал, как Степуржинский и Скуратович вошли в дом с переднего крыльца. Из большой комнаты глухо доносились их голоса.
«Пойти разве, — раздумывал Михалка, — попросить, чтобы отдал ремень? Может, при хозяине и отдаст. A если отдаст, как же тогда с картошкой?.. А черт с ним и с его картошкой! Я и так у него накопаю. Пускай ремня не отбирает!»
Михалка подумал и уже вслух обосновал свое намерение:
— За то, что он столько времени мучил меня с этим, ремнем... Черт его побери с его картошкой! Накопаю, напеку и буду есть!
Он посидел на постели, потом пошел туда, откуда доносились голоса Степуржинского и Скуратовича. Между кухней и чистой горницей помещалась боковушка. Тут сейчас было совсем темно. Михалка подошел к дверям, ведущим в горницу. Сквозь щели плохо пригнанных досок перегородки Михалка увидел, что по ту сторону стены горит огонь. Он постоял минутку, не решаясь войти сразу. «Надо как-нибудь дать о себе знать, чтобы услышали; может быть, тогда сами меня позовут», — подумал он и, сжав пальцами нос, громко высморкался.
— Кто там? — прервав себя на полуслове, спросил Скуратович. — Михалка, ты?
— Я,— отозвался Михалка и, уже чувствуя себя вправе войти, решительно отворил двери.
— Ты был в боковушке? — встревоженно спросил Скуратович.
— В боковушке.
— Стоял? — крикнул Скуратович,
— Я не посмел сразу войти, — начал оправдываться Михалка. — Хотел попросить дядьку Степуржинского, чтобы ремень мне отдали.
— Вот жаба! Ремень ему! — пробормотал Степуржинский. — Отдам тебе твой ремень, убирайся ты к дьяволу с ним вместе! Чего лезешь, куда не просят?
— Вот я тебе сейчас дам ремня, век помнить будешь! — сказал Скуратович. — Носят тебя черти! Чтоб тебя вынесло!..
Михалка растерянно подтянул штаны и тихо повернул к выходу.
— Стой! — громче прежнего крикнул Скуратович. — Подслушивал?
— Дяденька, я хотел попросить, чтобы ремень отдали...
— Я тебе постою под дверьми, да так, что ноги отнимутся!
— Больше не буду! — захныкал Михалка, не понимая, за что на него кричат и чего от него хотят.
— Ох-хо! — стонал Скуратович. — Вот и та так же подслушивала и подглядывала, — Он говорил о Зосе, но Михалка ничего не понимал. — И этот все вынюхивает. Вот наказание божье! Не дай ты, господи, держать чужих в своем доме!
— Чужой — это враг! — подтвердил Степуржинский.
— Ну, как же теперь? — развел руками Скуратович.
У него был такой вид, точно хотел сказать: «Все пропало!»
— Так я пойду! — сказал Степуржинский.
Скуратович проводил его из дому, и они вдвоем прошли двором до ворот, тихо беседуя.
Михалка пошел на кухню и лег спать. Минут через пять он, утомленный за день беготней за коровами, уже крепко спал. На рассвете его, как и всегда в последнее время, разбудил хозяин (раньше будила хозяйка). Нанятая после смерти Скуратовичихи женщина уже кончала доить коров. Михалка, подпоясывая на ходу свой зипунишко и злой от неодолимого желания спать, распахнул ворота и выгнал коров со двора.
— Я помогу тебе прогнать через гречиху, — сказал Скуратович, вытягивая гибкую хворостину из кучи валежника возле забора.
Михалка был удивлен необычной внимательностью хозяина, его ласковым голосом. Хозяин шел рядом, и от этого Михалке было не по себе. Один он чувствовал себя куда лучше.
— Тебе четырнадцать лет, что ли? — тихо заговорил Скуратович.
— Четырнадцать, — подтвердил удивленный Михалка.
— Вот видишь, стало быть, еще не дорос!
— Не дорос?
— Да. Некому еще у вас отцу помогать.
— Некому.
— А отец больной.
— Больной.
— То-то и оно... Ему кабы не работать, да кабы легкий хлеб, так он бы еще скрипел помаленьку. А так, когда у него и заботы, и работа, и подкрепиться нечем, и роздыху нет... Мало того, что его на войне отравили, так еще и ранили. Вот и живи, человек, как хочешь! Ого, война — не дай боже! Сам небось видишь.
— Вижу.
— Я тебе, сынок, вот что скажу. Людской век — он как будто и долгий, а как поглядишь... Да еще ежели человек ничего хорошего на свете не видит! Я все про отца твоего думаю. Мучается человек, сохнет... Да и время нынче поганое, людям еще горше жить стало. А чуть что, так не к чему и руки приложить. Сам должен знать.