— Как они останутся, малыши, — проговорил сквозь зубы отец, и лицо у него почернело. — Ты, Михалка, уже зарабатываешь... Присматривай за ними... Мать береги... Не давай их в обиду. Ты теперь за кормильца им будь... Жалейте друг друга...
Душу Михалки словно крючьями железными разрывало. Он поймал малышам бабочку и выпроводил их из дому, а сам остался поговорить с отцом.
Через два дня он бился на свежей отцовской могиле. А еще через день Скуратович привез сиротам немного муки и еще чего-то в меньшем мешочке.
Михалка пас коров Скуратовича, ходил за ними по покосам и пожням. По вечерам, когда в лесу воцарялась тишина, а в высоком небе ярко сверкали звезды, тоска сильнее сжимала сердце мальчика.
4
Выдалось такое счастливое время! Впервые за всю свою ребячью жизнь Михалка почувствовал, что значит в минуты тревоги и больших потрясении быть не одному, а вдвоем с другом!
Скуратовича в этот день дома не было: в последнее время он иногда и не ночевал дома. Михалка и не старался узнать, где бывает хозяин. Он об этом не думал. Он был одет и сыт; пожалуй, уже с полгода, как не голодала и семья. Так что эта забота отпала. Осталась тоска по отцу, а также чрезвычайно отчетливые картины встреч отца со Скуратовичем. В таких случаях они всегда хитрили друг с другом, и Михалка замечал, что отец готов пойти на самое крайнее унижение, только бы накормить своих детей. В таком унижении отец и умер.
Утро было туманное. Солнце всходило медленно, и туман долго не рассеивался. Желтый лист, упавший ночыо с клена, лежал на вытоптанной траве. Михалка встал поздно, никто его не беспокоил. Он стоял около клена и смотрел на листья — скоро осень! И туман подолгу держится над землей.
Он щелкнул бичом и выгнал коров. На дорожке возле леса стоял Скуратович с топором в руках. Он подождал, пока подойдет с коровами Михалка.
— Заспались мы с тобой сегодня, — сказал Скуратович. — Должно быть, заболел я, что проспал. Думал встать затемно, жердей на изгородь срубить. Глянь, а солнце уже взошло. Раздумал. Вернусь, пожалуй, домой, а то еще лесник увидит...
«Ты же и не ночевал дома, только сейчас домой идешь, — думал Михалка. — Ври сколько хочешь, мне-то что?»
Скуратович поплелся домой, Михалка остался один. Он уселся на меже и сидел долго, ничего не замечая вокруг. Встрепенулся только тогда, когда увидал Зосю, Обрадовался и бросился ей навстречу:
— Как это ты меня сразу нашла? — Как будто одного его могла искать Зося!
— Я знала, что ты уже должен быть тут с коровами.
Густой туман все еще не рассеялся, и шагах в двадцати почти ничего не видно было.
— Вот я к тебе и пришла,— сразу заговорила Зося.
— Мне тут одному очень скучно все это время.
— Знаю.
— Откуда ты это знаешь?
— У тебя отец умер... А моего отца и брата бандиты убили.
— Я знаю. Я рад, что ты пришла.
— Рад? Так ты должен говорить мне правду. Тебе сейчас хорошо у Скуратовича?
— Лучше, чем было. Только вот без отца скучаю.
— А за что тебе Скуратович дает все? Наверно, ты что-нибудь про него знаешь и молчишь?
— А откуда ты знаешь, что он мне все дает?
— Все говорят, что у вас теперь и хлеб есть и сало. Соседи видели, как Скуратович заезжал к вам вечером во двор, а потом мешок в сени втащил. А помнишь, ты мне тогда говорил, что если Скуратович даст хлеба, ты никому не скажешь, где у него зерно спрятано?
— Так ведь нашли тот хлеб, ты же сказала.
— А теперь? Может, еще что знаешь и молчишь?
Михалка побледнел и умолк. Губы у него дрожали.
И не оттого он смутился, что понял, в какое страшное дело втянул его Скуратович. Этого он еще осознать не мог. Он просто в эту минуту был уличен Зосей во лжи, в тайном сговоре со Скуратовичем. Помолчав, Михалка заговорил:
— Я знаю про Скуратовича. Думаешь, когда был пожар, у него все сгорело? Он, наверно, больше половины того, что собрал с поля, спрятал у лесника Степуржинского.
Зося примолкла и задумалась. Михалка даже заметил, что она будто чему-то обрадовалась. Она подскочила к нему и начала трясти его за плечи.
— Значит... Ты подумай только хорошенько, Михалка! Скуратовичу, значит, и пожар не страшен?
— Ну, он богатый! Он даже заново построиться может. А половина урожая у Степуржинского сложена.
— Так, может быть, он сам и поджег?
— Сам? Свое? Кто же так делает?
— А чтоб разверстку не сдавать.
— Так разве ему не все равно — что отдать, что сжечь? Ведь если сгорит — хуже: тогда ни гумна, ни хлевов... А разверстку сдал, и все у него останется.