Пастор провожает меня к воротам и, зябко кутаясь в рясу, говорит:
— Чему удивляешься, мудрый сынок? Я бы хотел, дабы твой друг остался в живых. Хотя скорблю в сердце моем: он из тех, кто умирает рано. Человек — это ничто, цель — это все, мудрый сынок! Все остальное — грех.
Я уже слышал эти слова с амвона. Жаль, что пастор, стоящий у ворот и дрожащий от ночного холода, не знает, у кого появится желание их повторить. У тех, кто еще не появился на свет, кто спустя без малого полвека обнажит мечи в ночь святого Варфоломея, Каноники в раззолоченных каретах, что во имя господа жгли костры по всей Европе. Гусары, расстрелявшие парижских коммунаров. Преступники, замышлявшие возрастить атомные грибы над невинными городами. Цель оправдывает средства? Нет! Человек и его цели вовеки неотделимы.
— Достопочтенный отче, желаю вам спокойной ночи и легких снов!
Поклонившись, я ухожу. Луна, огромная и круглая, льет холодный свет. Мои шаги эхом отдаются на пустых улицах, испещренных остроконечными тенями и игрой света. Как будто я иду сразу по двум городам — по настоящему, живому Вертхайму из камня и дерева и по другому — из бесплотного огня и теней. Собор. Рыночная площадь. Поблизости промелькнул балахон. Определенно чье-то испуганное око пытается рассмотреть во мраке ночи: кто идет? Не пугайтесь, я — Человек, идущий издалека.
Спускаюсь в таверну. Командир сразу же поднимается и уходит со мной, не вымолвив ни слова. Знает, зачем я пришел.
В ратуше он снимает одну из горящих на стене лучин и ведет меня вниз по каменным лестницам, оставляя за собой широко раскрытые от удивления глаза стражников.
Мы идем под низкими сводами, источающими ледяной запах влаги. Командир несет лучину над головой, и паутина с шипением поглощается пламенем. Наконец коридор выравнивается и упирается в тяжелую окованную дверь.
Командир отдает мне лучину и обеими руками вытаскивает запор. Потом указывает куда-то в сторону:
— Отсюда есть проход в собор. Выходите быстро, покуда не сгорела лучина. Вскорости ночной сторож закроет собор. Назад, через ратушу, для вас дороги нет.
Я хочу поблагодарить его, но он поднимает руку:
— Всякий долг должен быть оплачен — я заплатил свой. А прожил я вполне достаточно! Поторопитесь!
Он исчезает в темноте. Я с трудом раскрываю тяжелую дверь. Келья совсем маленькая, без окошка, точно склеп. Лучиано сидит на ворохе полусгнившей соломы — такой же бледный, как и в первую ночь, когда я явился ему из ада. Без тени удивления он поворачивает голову в мою сторону, не пытаясь даже подняться с соломы.
— Я давно поджидаю тебя. Я ждал тебя, мудрый!
Ты что-то припозднился.
— Вставай и поторопись! Времени в обрез, Лучиано!
— Почему? — удивляется он. — У меня целая вечность. Об одном прошу тебя, мудрый!
— Что за просьба?
— Лиши меня своего проклятого бессмертия! И оставь мне… — он слегка запнулся — …моих судей.
— А ты лиши меня этих бредней и перестань молоть чушь! Вставай, идем! Справедливости возжаждал? От кого?
Он и пальцем не шелохнул.
— Ты ничего не понимаешь, мудрый. Меня покинули все, кому я помогал. Меня предала даже любимая женщина. А ты хочешь, чтобы я жил в этом мире?
— А ты? Захотел умереть в нем?
Рука, сжимающая лучину, дрожит от волнения, и по углам кельи проносятся сумасшедшие тени.
— Да, — отвечает Лучиано.
И тогда я решаюсь признаться ему во всем. Господи, как мало времени!
— Выслушай меня, Лучиано. Я совсем не тот, за кого ты меня принимаешь, и договор, что мы заключили с тобой…
— Прекрати! — обрывает он. — Ты и впрямь ничего не понимаешь, мудрый. Я не желаю жить в этом мире, но могу умереть за него. Отряды моих собратьев уже у городских ворот. Утром меня поведут на казнь, я обречен. Но город изготовился к бунту, все начеку. За каждой закрытой дверью стоят и вслушиваются люди. Они ждут знака. Ведомо ль тебе, каков оный знак? Колокола святой Анны зазвонят, когда меня выведут на эшафот.
Лучина догорает, пламя уже обжигает руку.
— А теперь уходи! — спокойно говорит Лучиано. — Я не знаю, кто ты и почему ты среди нас, но ты не тот, ты не дьявол. Ты просто человек. С богом, мудрый. И помолись обо мне, когда услышишь колокол!