И не позавидовал Коваль. Наверное, за протекшие годы что-то в душе сдвинулось. Противно ему стало возле веревочной фабрики, пожалуй, даже… за державу обидно. Странное ощущение…
Однажды около полудня, он привык в это время пить чай, ему звонит Авдеев. «Какой Авдеев?.. Ах, да, транспортная фирма. Нет-нет, я помню, — уверяет Коваль, — но я не вполне готов. Давайте в ближайшее время, на днях».
По правде говоря, подзабыл он о просьбе друга-банкира. Несколько неловко.
В результате звонит телефон у Ландышева.
— Слушаю, — говорит тот и кривится. — Добрый день, господин Янов, рад вас слышать… Но я ведь послал вам документы… Ах, не все? Я проверю. Всего доброго.
Он бросает трубку и раздраженно рыскает по кабинету. Янову нужны конфиденциальные приложения к договору.
— Козел третейский! Навязался на мою голову!
И дальше непечатно. Но словесная разрядка не помогает, и он кричит в переговорник секретарше:
— Катьку ко мне!
Катерина, сопровождаемая сочувственным взглядом Риммы Анатольевны, идет на зов.
Следует разнос:
— Я тебя послал к этому козлу, чтоб он о лишнем перестал думать! А что я имею? Где результат?
— Я стараюсь, — ощетинивается Катерина.
— Больше старайся! Чаще старайся!
Она мигом решает извлечь выгоду из его нервов:
— Давайте отгулы!
— За это дело отгулы? — озадачен Ландышев. — Ну и ну… Ладно, будут тебе отгулы. Только уж нажми, нажми. Чтоб ему вредные мысли отшибло. Или ты ему не понравилась?
Он обнимает девушку, та вывертывается.
— Ты где гонору набралась? Я тебя, можно сказать, с обочины подобрал! Приехала из своей занюханной провинции, ты бы тут по рукам пошла… А я в свою фирму взял!
«Ты меня подобрал! — внутренне кипит Катерина. — Да ты от меня тащился целых полгода! А в фирме твоей я, может, лучше всех работаю!..»
Римма Анатольевна все поглядывает в сторону кабинета Ландышева. Увидя расстроенную Катерину, срывается вслед и настигает ее в дамской уборной.
— Катюша, он тебя обидел?! Хам проклятый!
В Катерине еще много детского, ей хочется, чтобы пожалели. Да и Римма Анатольевна ей симпатична. Потому девушка хлюпает носом. Но обида недолгая, она начинает прихорашиваться.
— А что-то у тебя глаза светятся? Загуляла?
— Не, влюбилась.
Римма Анатольевна искренне обрадована:
— В кого?
— Такой человек особенный! Такой сильный!
— Да кто такой?
Катерина уже открыла рот рассказать и про Янова, и про то, что у нее теперь будут отгулы, чтобы с ним часто-часто встречаться, но спохватывается.
— Секрет! — и выскакивает вон.
На смену ей появляется в этом тихом месте секретарша Ландышева.
— Риммочка, — просит она, — выручи, порежь сегодняшние бумажки.
Та, для вида вздохнув, соглашается. Они идут в «предбанник» секретарши перед кабинетом Ландышева. Секретарша хватает сумочку и убегает. Римма Анатольевна включает уничтожатель бумаг, бегло просматривает документы, некоторые откладывает к себе в сумку про запас: она предвидит день, когда ее снова спросят о финансовых делах в страховой компании, и не хочет приходить к этому дню с пустыми руками.
Московские пригороды были некогда живописны, и в тех редких местах, где их не поглотили новостройки, продолжают радовать глаз.
Такси везет Коваля по кое-как заасфальтированному узкому шоссе, обсаженному с обеих сторон высоченными деревьями, в которых едва можно узнать полвека нестриженные липы. Это бывшая подъездная аллея, впереди угадывается бывшее поместье.
Машина тормозит у территории, огороженной высоким забором. Коваль вылезает из машины, забрав полиэтиленовую сумку с коробками и фруктами.
На воротах вывеска: «Психоневрологический интернат».
Коваль понимал, что поедет навестить сына Любы Хомутовой. Это грустно, неприятно, но через это надо пройти — как дань ее памяти. Что еще он может сделать? Даже не знает, где ее могила.
Проходную он минует беспрепятственно, но внутри забора его перехватывает пожилая женщина в белом замызганном халате — из тех, кого обычно называют «нянечка».
— Вам чего, мужчина? Сегодня день непосещаемый, — тон строгий, но с «намеком».
Коваль протягивает универсальную визитную карточку — денежную купюру, — нянечка расцветает:
— Вы кого-то хотите повидать?
— Хомутова Михаила Сергеевича.
— А-а, знаю, знаю. Сейчас, — и приглашает Коваля в глубь территории.
Он садится на предложенную скамью, оглядывается. Тоскливая картина. В центре больничного здания угадывается усадебный дом, с боков пристроены скучные корпуса.
Вокруг деревья давней посадки. Немного травы. Видимо, для ободрения обитателей работает радио: то несутся рекламные объявления, то «продвинутая» музыка, то обрывки международных новостей.
С боковой дорожки нянечка выводит Хомутова. Она что-то ему говорит, он что-то отвечает. Коваль всматривается и чувствует облегчение: он опасался увидеть слюнявого, замызганного идиота, а видит прежнего ребенка. Конечно, внешне Мишенька повзрослел: вырос, раздался в плечах и черты лица обрели четкость. Но он сохранил детское состояние души. Он приятный дурачок, наивный и добрый.
Нянечка тянет его за руку.
— Вот вам Хомутов, — говорит она Ковалю. — Гостинцы пусть при вас съест, а то отнимут.
Рассеянно посмотрев на посетителя, Миша отворачивается. Не узнал. Контакт с окружающими у него есть, но трудно на чем-то сосредоточиться.
— Мишенька! — старается привлечь его внимание Коваль. — Я тебя зову, Мишенька. Ты забыл свое имя? Как тебя зовут?
— Ху-тов, — косноязычно отзывается наконец тот.
С речью плохо, хуже, чем раньше.
— Правильно, Хомутов. Мишенька Хомутов. Мишень-ка.
— Миснь-ка, — повторяет он как нечто незнакомое.
Ласковые слова забыл, бедняга. Еще бы!
— Меня ты тоже забыл? Я — дядя Олег.
— Дя-дя.
— Я приезжал к вам. Игрушки привозил. Дядя Олег.
Как он, бывало, радовался приездам Коваля, как бросался навстречу! Игрушки любил самые простые, понятные.
Мишенька обходит кругом Коваля, осматривая его широко открытыми светлыми глазами, старательно произносит:
— Дядя, дядя.
И почему-то напоминает князя Мышкина, который разучился говорить.
— Дядя Олег, — подсказывает Коваль.
«Зачем это мне, чтобы он меня узнал?» — думает он.
Вдруг в сумеречном сознании Мишеньки что-то просветляется.
— Дядя Оег, — говорит он уже осмысленно, лицо расцветает радостью. — Дядя Оег! Пиехай!
— Приехал, Мишенька.
Узнал-таки! Хорошо, что он не спросит, куда это я уезжал и почему не заглядывал к нему длинных десять лет.
Коваль усаживает разволновавшегося Мишеньку на скамью, тот все твердит: «Дядя Оег… Пиехай…»
— Как ты живешь, мальчик?
— Хасё… Идиот несясный… Идиот несясный…
— Обижают? — дрогнувшим голосом спрашивает Коваль.
— Жают, — кивает Мишенька. — Кашу отдай, кашу отдай!
— Отнимают кашу?
— Мают, — жалуется большой ребенок, и на глаза его набегают слезы.
Он не был плаксив. Когда всплакнет — Люба пугалась, считая это дурной приметой. Нет, он смеялся, был безоблачным ребенком. И Люба — по-своему мудро — радовалась, что он такой, что не понимает, какова жизнь и каковы люди…
Коваль распаковывает пачку печенья и сочувственно смотрит, как Мишенька ест и улыбается.
— А маму помнишь?
Эх, не надо было спрашивать. Зачем?
— Ма… Ма… Ма хаосия…
— Мама хорошая, — подтверждает Коваль, теперь отступать некуда.
— Ма Лю… — стонет Мишенька.
— Да, мама Люба.
— Де?! — вскрикивает он.