(Они называют меня Пюстерихом и дразнят язычником за мою враждебность к духовенству.) В эту минуту над Капитолием загрохотало и гроза, весь день висевшая в воздухе, разразилась ливнем. А утром я пошел к Алексу в студию, помочь ему найти правильный поворот головы его вакханки…
К Боку — да. Гернетам — никогда. Господи, да я ведь, в сущности, и не знал о них ничего, до тех пор, пока не попал к ним в дом. Даже и не помню точно, как это произошло… Карелл посоветовал мне поехать на родину, побродить, пописать этюды и за живописью потолковать с либеральным дворянством о том, что можно было бы предпринять. Это было в шестьдесят третьем году. Я вернулся тогда из Италии, и Руссов рассказал мне про анияских мужиков и про махтраские дела[22]. Я сказал Кареллу, что и мне хотелось бы что-нибудь сделать для нашего народа, но не знаю, как за это взяться. Он посоветовал мне прежде всего поехать в Эстонию и за мольбертом позондировать почву… Карелл… Признаться, недолюбливаю я этого человека. И тем не менее снимаю перед ним шляпу. Не только в прямом, но и в переносном смысле. И не потому, что он вышел из низов эстонского народа. И не потому, что у него титул тайного советника и адмиральские эполеты, седые бакенбарды и орден святой Анны, и он пользуется славой как врач. А за его бархатное спокойствие и железную самодисциплину. (Мне оба эти качества совершенно чужды.) Тридцать лет самой непосредственной близости с царем. Нести ответственность, когда тот серьезно заболевает. Быть на побегушках, если царь кашлянет или испортит воздух. Сохранять при всем этом стоическое спокойствие, чувство собственного достоинства, оставаться серьезным и пользоваться доверием там, в тех хоромах, где интимность порождает самые невероятные интриги. В этих покоях быть той инстанцией, куда десятками ручейков стекаются стремления эстонского народа, его усилия, его чаяния и невзгоды… Носить все это под орденом святой Анны, спокойно сортировать нестоящее от вопиющего, раскладывать по полочкам (это для государя слишком ничтожно, а это настолько серьезно, что, боже упаси, даже заикнуться не вздумай, а вот об этом, может быть, удастся закинуть словечко…). И потом подкараулить для этого словечка подходящую минуту — учитывая и показания барометра, и состояние nervus ischiaticus’a[23], и меню последнего обеда, и выражение лица министра, только что задом вышедшего из его кабинета… (После десяти, двадцати, тридцати лет сверхпреданной службы отец отечества великодушно не вменит своему слуге в вину, если тот самым осторожным тоном заговорит с ним не про седалищный нерв отца отечества, а про язвы на самом отечестве.) Но если монарх соизволит сказать: «Филипп Яакович! С каких это пор ты стал адвокатом у этих мужиков?!» — тут же стушеваться! Отступить с таким видом, будто никогда и не помышлял о каком-нибудь наступлении. Отступить с таким видом, чтобы его величество и на этот раз не понял, что он уже двадцать лет исподтишка был их адвокатом…
— Я… их адвокатом… нет, ваше величество… Я… только потому, что, может быть, было бы лучше, если бы в империи никто не мог сказать, что…
— Та-та-та-та-та-а.
А через какое-то время, через год, через два, даже через десять лет (известно ведь, как медленно вращаются жернова господней мельницы) сделать новую попытку. Еще одну попытку… Нет, мне этот человек неприятен. Очевидно, потому, что я не могу, по его примеру, стать осторожно спокойным. Да-а, он внутренне раздражает меня, побуждает предпринимать более радикальные шаги, чем я сам считал бы нужным… Я знаю его двадцать лет. Пятнадцать из них я все жду — и от года к году, кажется, все нетерпеливее и напряженнее — что однажды он все же что-нибудь совершит, что… ну что когда-нибудь он все же выйдет из себя и станет самим собою. Не для себя, а для меня (глупость, конечно!), для меня, чтобы тем самым я смог освободиться от своей радикальности, от излишне резких решений, от попыток протеста… Неприятен мне этот человек. И все же я не перестаю ему удивляться… (Кстати, вполне может быть, что все, что я эти шестнадцать лет делал, думая о своем народе, я делал, с одной стороны, чтобы сдержать молодого Якобсона, а с другой — взвинтить старого Карелла?! Как будто самого меня, в сущности, между ними и не было…) Разумеется, инспирированными мною акциями с прошениями мы почти ничего не добились. Если подумать о том, на что мы вначале надеялись. Однако много раз обращаясь с прошениями и предпринимая все новые попытки, мы научились кое-чему другому. Мы поняли, что все же можно действовать совместно. Несмотря на дрянной эгоизм и подозрительность нашего дорогого народа, на желание каждого из нас как можно больше заграбастать, несмотря на наше жалкое невежество, на отсутствие у нас чувства солидарности, на нашу трусость…
22