Писал горделиво:
«Я народился на царстве Божиим изволением; я взрос на государстве, за себя я стал! Вы почали против меня больше стояти, да изменяти; и я потому жесточе почал против вас стояти; я хотел вас покорить в свою волю!»
Так! Воистину лучше не скажешь: «Покорить в свою волю!»
Не в любовь смирить, как наивно хотел он в молодости, устрашённый московским пожаром, когда умилённо вместе с царём плакало на площади людское море. Поплакать-то народ поплакал, а всяк при своей пользе остался. Всяк про свою думал, не про государево. Нет, на любви сильное царство не построишь. То поповские сказки. Воля царская — вот корень и основа государства. А ещё страх. Без страха нет повиновения. Народ надо брать как женщину — будут бояться, будут и любить. И правнукам скажут: вот царь был так царь! По струнке при нём ходили. А про слабого да нерешительного скажут: то не царь был, а так — полштаны.
Побивал Курбского словами апостола Павла:
«Всякая душа да повинуется владыке, власть имеющему; нет власти кроме как от Бога: тот кто противится власти, противится Божьему произволению».
Упрекал Курбского в трусости и неблагочестии за то, что мученической смерти предпочёл бегство и измену:
«Если же ты праведен и благочестив, почему не пожелал от меня, строптивого владыки, пострадать и заслужить венец вечной жизни?»
Обвинял бывших друзей — «попа-невежду Сильвестра» и «собаку Адашева» — в том, что вкупе с Курбским коварно «лишили нас прародителями данной власти и... всю власть вершили по своей воле, не спрашивая нас ни о чём, словно нас и не существовало».
Всё вспомнил бывшим соратникам. И как при взятии Казани они рисковали самой жизнью царской, когда чуть не силком тащили его воевать в неведомые земли. И как противились войне ливонской, дабы не ссориться с европейскими государями в ущерб царской славе.
Попрекнул и вовсе старой обидой. Когда был царь при смерти, поп Сильвестр не тотчас присягнул малолетнему царевичу, а переговаривался со Старицкими.
И детство своё жалостно вспомнил:
«Как исчислить бессчётные страдания, перенесённые мною в юности. Сколько раз мне и поесть не давали вовремя».
Едко высмеивал обет боярина не являть царю своего лица.
«А лицо своё ты высоко ценишь. Но кто ж захочет такое эфиопское лицо видеть? Встречал ли ты когда-нибудь честного человека, у которого были серые глаза?»
И ещё много чего было в том письме, что ушло за литовскую границу в имение гетмана Полубенского, где скрывался беглец. Стал ждать ответа. Чаял сразить, повергнуть в прах. Чаял — назад попросится Курбский. И принял бы, и простил в назидание прочим.
И вот пришёл ответ. Краткий и презрительный ответ просвещённого европейца царю-варвару.
«Широковещательное и многошумное твоё послание получил и понял, что оно от неукротимого гнева с ядовитыми словами изрыгнуто, таковое не только царю, но и простому воину не подобает, а особенно потому, что из многих книг нахватано, сверх меры многословно и пустозвонно... — поистине вздорных баб россказни, и так всё невежественно, что не только учёным и знающим мужам, но и простым и детям на удивление и на осмеяние, а тем более посылать в чужую землю, где встречаются и люди, знающие не только грамматику и риторику, но и диалектику и философию».
Сильнее оскорбить царя было невозможно. Любое обвинение — в кровожадности, клятвопреступлении, в родстве с дьяволом, он перенёс бы легче, чем обвинение в невежестве. И это оскорбление тоже зачтётся Новгороду, ибо Курбский и Новгород давно срослись для царя в двуглавую, злобно шипящую змею, от которой можно в любую минуту ждать укуса.
И вскоре чёрная, испепеляющая ненависть захватила царя настолько, что он уже ни о чём другом не мог думать, кроме как о предстоящей мести. Когда ненависть становилась невыносимой, царь кликал Малюту и шёл с ним в пытошную. Там он предавался оргии палача и жертвы. Это было ни с чем не сравнимое наслаждение, равного которому не могла дать никакая женщина. В багровых отсветах пытошного горна мелькали искажённые лица. Глухие вопли, лязг железа, свист плетей, мольбы жертвы, рычание палача звучали для царя странно — притягательной музыкой. Эту музыку он хотел слышать снова и снова, он пристрастился к ней как к вину и теперь почти все ночи проводил в подвалах Слободы.