И тут часы начали отбивать семь. Кира-Экави подскочила как пружина. «По, по, по, батюшки мои! – запричитала она (с тех пор это “по, по, по, батюшки мои” мне предстояло слышать сотни, тысячи раз). – По, по, по! Семь часов! Мой сын меня зарежет! Сижу тут себе, бестолковая, и болтаю о волшебстве. А он сегодня ночью дежурит у себя в газете. И ни за что ведь сам не проснется, пусть хоть все пушки Ликавитоса над ухом стреляют. Ведь всякий же раз нужно его расталкивать, стаскивать с него одеяло, умолять его на коленях, чтобы он оказал мне величайшую любезность и проснулся…» Ага, вот как она его разбаловала! То-то ему теперь не по нраву, когда я не облизываю его со всех сторон. «И нечего тут орать на меня, – говорю я ему иной раз, когда он разражается воплями, – я тебе не мамка, чтобы трястись над тобой, как над маленьким божком, так что давай отвыкай от сладкой жизни под маминым крылом!»
Сейчас, спустя пятнадцать лет, я вспоминаю тот вечер и думаю: до чего все-таки странная это штука – жизнь, и что мы для нее, как не самые настоящие игрушки для секундной забавы. Ну кто бы мог подумать, что, приглашая новую приятельницу заходить почаще – и это только для того, чтобы насолить Эразмии, – я открыла, как говорится, новую страницу в истории моей жизни! «Ну что же, дорожку к нам теперь ты знаешь, – сказала я ей на прощанье, – не жди особых приглашений. Приходи в любое время на кофе». Когда она ушла, я спросила Эразмию: «Как, ты говоришь, ее зовут?» – «Экави», – сухо отозвалась та. «Ну наконец-то ты привела в мой дом нормального человека!» Но Эразмия уже заподозрила неладное, а потому промолчала.
С того дня казалось, будто распахнулись окна в мрачном доме нашей жизни и в них хлынул яркий свет. Сначала кира-Экави редко к нам заглядывала. Но скоро мы стали друзьями не разлей вода. Она раскрывала мне свои тайны и рассказывала свои истории. Жила она по соседству, всего в двух переулках от нас. Быстро-быстро переделывала она домашние дела, после чего отправлялась к нам, где и проводила все свое время. И так как она была не из тех, кому, как моей неблагодарной дочери, по душе весь день сидеть сложа руки, то говорила мне: «Ох, устала я, Нина, сидеть без толку, нет ли у тебя какого шитья, чтобы я его тебе доделала?» Кира-Экави, как и покойница-мама, была портнихой. Может быть, даже лучше, чем мама. Она окидывала тебя взглядом сверху донизу и, не снимая мерок, брала в руки ножницы, ткань и резала. И почти никогда не смотрела модные журналы, а уж если и заглядывала в них, то никогда не переносила модели тютелька в тютельку. Только заимствовала идеи: от одной модели рукава, от другой – воротник и так далее и тому подобное, и в итоге у нее выходило так, что любо-дорого глядеть. Я доставала из шкафа старые платья, которые собиралась отдать, полагая, что с ними уже ничего не сделаешь, но она отрезала здесь, подшивала там, и они выходили лучше новых. Или штопала носки Андониса, который, конечно же, с первой же встречи положил на нее глаз. Когда он возвращался домой и заставал ее у нас, прямо светлел лицом. «Я тебя поймал! – говаривал он ей, – теперь не сбежишь! Пойдем-ка сыграем в пинакль!» Он снова вернулся к своим старым привычкам. Брал колоду, вскрывал ее гармошкой, как заправский шулер, и раскладывал. А поскольку он выигрывал в девяти случаях из десяти, то за это обожал ее всеми фибрами своей души. Смотрел, как на ее лице отображается непередаваемо жалобная гримаска кроткой христианской мученицы, и разражался довольным смехом. Когда били часы, кира-Экави бросала партию на середине и подскакивала кверху. «По, по, по, батюшки мои! Час дня! Сын придет с работы, ребенок из школы, и не найдут в доме ни крошки (Поликсена в полдень ела на работе). Побегу хоть макаронную запеканку сготовлю, все сытно…» Но Андонис обнимал ее за плечи и силой возвращал на место. «Никуда ты не пойдешь, я тебя не отпускаю! Хочешь сбежать от меня, потому что проигрываешь, э? Эй, Мариэтта, слышь меня!» – кричал он Мариэтте. «Ну че те там еще?!» – отзывалась та. Точно как неотесанные деревенщины. Они так в шутку друг с другом общались. «Отнеси-ка, красотуля, еды в дом киры-Экави для ее сына. Дай-ка ей свой ключ, – поворачивался он к кире-Экави, – а ты повесь на дверь записку для мальчика, пусть идет сюда, как только вернется из школы!» И садился и сам писал записку. «Ну уж нет, ребятки, – протестовала кира-Экави, – что же это за дела такие творятся? Вы что это, взяли меня на содержание? Да вы знаете, что мой сын меня зарежет, если вернется и снова не найдет меня дома?..» Однако на следующий день она приходила, жива-живешенька, и говорила: «А что я тебе скажу! Мой сын просто помешался на твоей мусаке! Да что это за загадочная Нина такая, дорогая мамаша, – говорит он мне, – которая готовит такую прекрасную мусаку?» – «Скажи ему, пусть и он придет как-нибудь, пообедает с нами, познакомится с Андонисом», – предложила я ей однажды. Она вдруг стала похожа на испуганного ребенка: «Смеешься? Ты не знаешь моего сына. Ты не смотри, что я так опустилась, не слежу за собой и гроша ломаного за все эти церемонии не дам. Он-то по-прежнему вхож в тот мир, в котором вырос. Если только он узнает, что я штопаю носки Андонису, – все, баста, не видать мне больше твоей гостиной, Нина, как своих ушей…»