Бесхитростный, искренний рассказ бакинского цензора дает объяснение некоторым литературным событиям, свидетелем которых я был в Москве в 50-е-60-е годы. И читатели и писатели в СССР как-то привыкли к бесполости отечественных романов и повестей. И вдруг, как гром с ясного неба, грянула история с книгой Галины Николаевой. Николаева, лицо вполне официозное, член Союза писателей СССР, в 1957 году опубликовала роман „Битва в пути”. Как и полагалось советскому роману, действие происходило на заводе и сюжет крутился вокруг производственных проблем. Но на фоне „трудовых буден” Николаева позволила себе изобразить томления и страдания двух любовников. Чтобы иметь место для свиданий, эти двое оборудовали себе за городом полуразвалившуюся избенку. Никаких сексуальных сцен в книге не было, просто герои позволили себе интимно встречаться и любить друг друга, не взирая на то, что он был женат, занимал высокую должность и имел в кармане партийный билет.
Критики принялись клеймить роман как порнографический. Бросались они на книгу свирепо, дружно и сообща, и из этого можно было понять, что сверху кто-то давал им команду. Но кто? И, главное, зачем? Николаеву ожидали большие неприятности. Поговаривали об исключении ее из Союза писателей. Однако, в конце концов, дело было замято. Спасли ее какие-то высокопоставленные друзья. Откровенно говоря, мне было непонятно: зачем нужна была травля, почему надо „спасать” писателя, вся вина которого в том только и состояла, что он коснулся интимной стороны жизни героев.
Но, видно, не случайно так взъярились критики. Была в их атаке некая закономерность. Лет пять спустя, уже в начале 60-х годов, объектом нападок стал писатель Анатолий Медников, автор документального романа о событиях Второй мировой войны. Он получил от цензуры указание коренным образом изменить свою книгу. У Медникова его герой — полковник, в полном соответствии с реальной правдой жизни, спал на фронте с медицинской сестрой — сержантом. Цензура заявила, что такая ситуация нетипична. В годы, когда весь советский народ напрягал свои силы для борьбы с фашистской гидрой, полковник на фронте мог думать только о победе над врагом. О девочках думать он не мог. Если же паче чаяния он и спал в это время с какой-нибудь особой женского пола, то это в крайнем случае была врач госпиталя, по чину никак не ниже, чем капитан третьего ранга. А с медсестрой-сержантом спать полковник не мог. Ни в коем случае. Пришлось книгу переделывать.
Недавно в эмигрантском журнале „Синтаксис” попались мне строки из статьи видного ленинградского литературоведа профессора Ефима Эткинда. Анализируя многочисленные советские табу, живущий ныне на Западе Эткинд пишет: „Герои советских романов — особенно в 30-е — 50-е годы — не спали со своими возлюбленными, не отправляли физических нужд, почти не ели, не болели, а если появлялись дети, то как бы падали с неба”[6]. Сказано — точнее нельзя. Но дело в том, что запреты не сняты и по сей день. Попытка автора даже в самой скромной форме говорить о сексуальных чувствах своих героев встречает отпор армии редакторов, цензоров, критиков. Не реже, чем раз в полгода, „Литературная газета” производит публичную порку непослушных авторов, вопреки запрету выводящих сексуальные коллизии на страницы своих книг. Один из недавно битых таким образом вполне законопослушный советский литератор Леонид Бежин в романе „Метро Тургеневская” позволил своей героине слишком разгорячиться: „Я не понимал ее движений, — пишет автор, — и тогда Сусанна сама расстегнула пуговицу кофты, вся горячая и дрожащая. Я старался ее успокоить, как бы отстраняя то, что она задумала, но Сусанна ко мне прижалась, и мы оба упали на дождевик…” Эти строки привели критика „Литературной газеты” в негодование: „На дождевик? Среди ясного дня? Что же это, записи сластолюбивого старца?”[7]
Открыто говорить о том, что государственная цензура целеустремленно душит всякое живое слово о любви, советские писатели никогда не решались. Вероятно, единственная книга, в которой автор крайне осторожно коснулся „пренебрежения к любовному чувству” в советском искусстве и литературе, была книга Юрия Рюрикова „Три влечения”. Конечно, автор не посмел, да и не мог назвать подлинных гонителей. Ему пришлось взвалить вину на неких безымянных писателей и критиков, для которых „жизнь тела была… чем-то низшим кошачьим, какой-то уступкой человека животному миру”. И, тем не менее, говоря о тридцатых, сороковых и пятидесятых годах, Рюриков произнес максимум разрешенной правды: „Все реже стала попадаться в книгах настоящая, полнокровная любовь живых людей. Все чаще ее заменяет дистиллированный отвар, настоянный на вздохах и парениях духа, диетическая манная каша, очищенная от всякой чувственности… Люди, о которых Ильф и Петров говорили, что „поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда”, старались тогда отлучить плотскую любовь от нравственности и разлучить с ней человека. Кое в чем это удавалось им, и не только в литературе. Из живописи и скульптуры на два десятилетия исчезло обнаженное тело — одна из самых светлых ценностей, данных человеку природой, один из высших видов красоты, заложенной в человеке”[8].