— В конце концов я пришел к заключению, что лишь один образ действий примирит меня с моей собственной частной совестью.
— Здорово, что вы вообще нашли верный ответ, — возразил я.
— Я решил в душе, — сказал Мак-Кружкин, — что одна лишь единственно правильная вещь может содержаться в сундучке — другой сундучок того же изготовления, но меньше по кубической размерности.
Это очень компетентная мастерская работа сказал я, стараясь говорить его языком.
Он подошел к маленькому сундучку, и вновь открыл его, и просунул в него руки боком, как плоские пластины или как плавники у рыбы, и вынул из него сундучок меньшего размера, но напоминающий свой материнский сундук всеми подробностями вида и измерений. Он был столь прелестно безошибочен, что я едва не задохнулся. Я подошел, и потрогал его, и накрыл ладонью, чтобы узнать, насколько велика его малость. Медные его части блестели, как солнце на море, а цвет дерева был густо глубокой густоты, каким бывает цвет, углубленный и смягченный лишь годами. Я слегка ослабел от смотрения на него, сел на стул и, чтобы притвориться, будто меня ничто не беспокоит, стал насвистывать «Подтяжками тренькал старик».
Мак-Кружкин улыбнулся мне гладкой нечеловеческой улыбкой.
— Может, вы и приехали на не-велосипеде, — сказал он, — но это еще не говорит о том, что вы все знаете.
— Эти сундучки, — сказал я, — так похожи друг на друга, что я не верю, что они вообще тут есть, поскольку так верить легче, чем наоборот. И все-таки это самые чудесные две веши, какие я когда-либо видел.
— Я их делал два года, — сказал Мак-Кружкин.
— Что в маленьком? — спросил я.
— Что бы вы думали теперь?
— Я даже робею подумать, — сказал я, говоря чистую правду.
— Вот погодите уж, я вам покажу, — сказал Мак-Кружкин, — и произведу вам демонстрацию и личный просмотр индивидуально.
Он достал с полки две тоненькие лопаточки для масла, и погрузил их в маленький сундучок, и вытащил нечто показавшееся мне удивительно напоминающим еще один сундучок. Я подошел и учинил ему подробный осмотр рукой, ощупывая те же в точности морщинки, те же пропорции и ту же совершенно идеальную бронзовую работу в меньшем масштабе. Он был столь безупречен и восхитителен, что ярко напоминал мне, как бы странно и глупо это ни казалось, нечто, чего я не понимаю и о чем никогда даже не слыхал.
— Ничего не говорите, — сказал я быстро Мак-Кружкину, — но продолжайте делать, что вы там делаете, а я погляжу отсюда, и на всякий случай сидя.
В обмен на мое замечание он наградил меня кивком, достал две чайных ложечки с прямыми ручками и засунул ручки в свой последний сундучок. Что показалось оттуда, нетрудно дога даться. Он открыл его и при помощи двух ножей извлек оттуда еще один. Он орудовал ножами, ножиками и маленькими ножичками, пока на столе перед ним не оказалось двенадцать маленьких сундучков, последний из них — с половину спичечного коробка. Он был такой крохотный, что бронзовая отделка была бы не совсем различима, если бы не поблескивала на свету. Я не видел, была ли на нем та же резьба, потому что мне хватило быстрого взгляда на него, и я тут же отвернулся. В душе, однако, я знал, что он в точности такой же, как и другие. Я не сказал ни слова, потому что восхищение мастерством полицейского переливалось через край моего ума.
— Изготовление последнего, — сказал Мак-Кружкин, убирая ножи, — заняло у меня три года, и еще год у меня заняло поверить, что я его сделал. Не найдется ли у вас такого удобства, как булавка?
Я молча передал ему свою булавку. Он открыл самый малый из всех ключом, подобным кусочку волоса, и работал булавкой, пока у него на столе не оказался еще один сундучок; всего тринадцать штук было в ряд расположено на столе. Как ни странно, мне показалось, что все они одного размера, но наделены некой сумасшедшей перспективой. Эта идея так поразила меня, что я сказал:
— Это — самые поразительные тринадцать предметов, какие я когда-либо видел вместе.
— Вот погодите, мил человек, — сказал Мак-Кружкин.
Все мои чувства были теперь так напряженно натянуты от глядения на движения полицейского, что, вздрогнув, я почти услышал, как мозг катается у меня в голове, будто усыхает в сморщенную горошину. Тот манипулировал и тыкал булавкой, пока на столе перед ним не оказалось двадцать восемь маленьких сундучков, а последний из них был такой маленький, что походил на букашку или на крупицу грязи, с тою лишь разницей, что от него исходил блеск. Взглянув на него еще раз, я увидел рядом с ним нечто вроде того, что вынимаешь из покрасневшего глаза в сухой ветреный день, и тогда я понял, что, строго говоря, их число было двадцать девять.
— Вот вам ваша булавка, — сказал Мак-Кружкин.
Он вложил ее в мою глупую руку и задумчиво вернулся к столу. Он вынул из кармана нечто слишком маленькое, чтобы я мог его увидеть, и принялся трудиться над черной крошкой на столе рядом с вещью побольше, которая и сама была слишком мала для описания.
Тут я испугался. То, что он делал, было уже не чудесно, а ужасно. Я закрыл глаза и молился, чтобы он перестал, пока еще делает вещи, по крайней мере возможные для человека. Вновь посмотрев, я обрадовался, что смотреть больше не на что и что он не выставил на стол новых бросающихся в глаза сундучков, но слева он с невидимым предметом в руке работал над частичкой самого стола. Почувствовав мой взгляд, он подошел и дал мне громадное увеличительное стекло, похожее на миску, приделанную к рукоятке. Взяв прибор, я почувствовал, что мышцы вокруг сердца у меня болезненно натянулись.
— Пойдите сюда, к столу, — сказал он, — и смотрите туда, пока не увидите, что видно инфраокулярно.
Когда я увидел стол, он был пуст, за исключением двадцати девяти предметов, но при посредстве стекла я оказался в состоянии отрапортовать, что возле последних у него было вынуто еще две штучки, причем самый маленький из всех был почти на полразмера меньше обычной невидимости. Я вернул ему стеклянный прибор и без слов вернулся на стул. Чтобы успокоить себя и издать громкий человечий шум, я принялся насвистывать «Дергач играет на волынке».
— Ну вот, — сказал Мак-Кружкин.
Он вынул из кармашка для часов две мятых сигареты, прикурил обе вместе и вручил одну из них мне.
— Номер двадцать два, — сказал он, — я изготовил пятнадцать лет тому назад и с тех пор каждый год делаю еще по одному, тратя любые количества ночной работы и сверхурочных, и штучной работы и полуторной, между прочим, надбавки.
— Я ясно вас понимаю, — сказал я.
— Шесть лет назад пошли невидимые сквозь стекло или без стекла. Никто никогда не видел последних пяти, изготовленных мною, поскольку не существует стекла, достаточно сильного, дабы сделать их достаточно большими, чтоб их можно было считать воистину самыми малыми из когда-либо изготовленных предметов. Никто не видит, как я их делаю, потому что и инструментики мои невидимы, тем же концом. Тот, что я делаю сейчас, почти так же мал, как ничто. Номер первый мог бы вместить миллион их одновременно, и еще осталось бы место на пару женских бриджей для верховой езды, если их скатать. Милый знает, где все это остановится и завершится.
— Такая работа, должно быть, очень утомляет глаза, — сказал я, полный решимости любой ценой притворяться, что здесь все обычные люди, как я сам.
— Рано или поздно, — ответил он, — мне придется купить очки с золотыми заушными когтями. Глаза у меня искалечены мелким шрифтом в газетах и в официальных бланках.
— Прежде чем я пойду назад в контору, — сказал я, — уместно ли будет спросить у вас, что вы исполняли с этим маленьким небольшим инструменто-рояльчиком, — с предметом с шишечками и бронзовыми шпильками?
— Это мой личный музыкальный инструмент, — сказал Мак-Кружкин, — и я играл на нем свои собственные мелодии, чтобы извлекать из их сладости индивидуальное удовольствие.
— Я слушал, — ответил я, — но услышать
вас мне не удалось.
— Это интуитивно меня не удивляет, — сказал Мак-Кружкин, — потому что это мой собственный коренной патент. Вибрации чистых нот так высоки в своих тонких частотах, что их не способна оценить ушная чашечка человека. Только лично я сам владею секретом этого пред мета и его интимными путями, конфиденциальным навыком обходить его. Ну-с, что вы теперь об этом думаете? у