— Два банана за пенни?
— Не банана, — сказал я. Мак-Кружкин отсутствующе нахмурился.
— Тут один из самых сжатых и изощренных блинов, какие я когда-либо знал, — сказал он.
Он вновь накрыл каток одеялом и отодвинул его в сторону, а затем, нажав в темноте какой-то выключатель, зажег лампу на стене. Свет был яркий, но колыхатый и неуверенный, далеко не удовлетворительный для чтения. Он откинулся на спинку стула, как бы ожидая вопросов и комплиментов за странные вещи, коими занимался.
— Каково ваше личное мнение обо всем этом? — спросил он.
— Что вы делали? — справился я.
— Растягивал свет.
— Что вы имеете в виду?
— Я вам опишу объем этого дела, — сказал он, — и грубо обрисую его форму. Ничего страшного не будет, если вы узнаете необычные вещи, поскольку через два дня вы будете покойником, а до тех пор вас будут держать инкогнито и без права переписки. Вы когда-нибудь слышали разговор про омний?
— Омний?
— Омний — его настоящее название, хоть в книгах вы его и не найдете.
— Вы уверены, что это — правильное название? До сих пор я никогда не слыхал этого слова, кроме как по-латыни.
— Это точно.
— Как точно?
— Сержант сказал.
— А правильное название чего — омний? Мак-Кружкин ласково мне улыбнулся.
— Вы омний, и я омний, а также бельевой каток, и эти вот мои ботинки, и ветер в трубе — тоже он.
— Очень познавательно, — сказал я.
— Он идет волнами, — пояснил он.
— Какого цвета?
— Всех цветов.
— Высоко или низко?
— И так, и этак.
Лезвие моего вопрошающего любопытства было заточено, однако я видел, что вопросы все больше затуманивают дело вместо того, чтобы его прояснить. Я сохранял тишину, пока Мак-Кружкин вновь не заговорил.
— Некоторые люди, — сказал он, — называют его энергией, но правильное название — омний, ибо внутри его внутренности имеется гораздо больше, чем энергия, чем бы он там ни был. Омний — это суть, свойственная внутренней сущности, спрятанной внутри корня ядра всего, и он всегда одинаков.
Я мудро кивнул.
— Он никогда не меняется. Но обнаруживает себя миллионом разных путей и всегда идет волнами. Теперь возьмем случай света на катке для белья.
— Берите его, — сказал я.
— Свет — тот же омний на короткой волне, но если он идет на длинной волне, то существует в форме шума или звука. Своими патентами я могу растягивать луч до тех пор, пока он не станет звуком.
— Вот как.
— А когда крик у меня заперт вон в ту коробку с проводами, я могу его сжимать, пока не получу жар; вы себе не представляете, как все это удобно зимой. Видите вон ту лампу на стене?
— Вижу.
— Она приводится в действие патентованным компрессором и секретным прибором, присоединенным к коробке проводами. Коробка полна шума. Летом мы с сержантом проводим досуг за собиранием шумов, чтобы потом освещать и отапливать ими свою официальную жизнь темной зимой. Потому-то свет и делается то ярче, то тусклей. Некоторые шумы шумнее
других, и обоих нас ослепит, если мы с вами дойдем до того времени, когда в сентябре прошлого года работала каменоломня. Где-то в коробке она имеется, и она неизбежно обязана выйти из нее в положенный срок.
— Взрывные работы?
— Динамитство и экстравагантные взрывы самого далеко заходящего свойства Но омний — это деловой конец всего. Если б вам удалось найти правильную волну, результатом которой является дерево, вы бы могли составить себе состояньице на экспорте леса.
— И полицейские, и коровы, все они в волнах?
— Все на волне, и за всей этой петрушкой стоит омний, будь я голландец из дальних Нидерландов. Некоторые называют его богом, и есть еще и другие названия предмета, идентично его напоминающего, но и эта штука — тот же омний, тем же концом.
— Сыр?
— Да. Омний.
— Даже подтяжки?
— Даже подтяжки.
— Вы когда-нибудь видели кусочек его или какого он цвета?
Мак-Кружкин сухо улыбнулся и распялил руки в красные веера.
— Это в высшей степени блин, — сказал он. — Если бы вы могли сказать, что означают эти крики, это могло бы стать началом ответа.
— И штормовой ветер, и вода, и черный хлеб, и ощущение града по непокрытой голове — все это омний на разной волне?
— Все омний.
— А вот нельзя ли достать кусочек и носить его в жилетном кармане, чтобы можно было как угодно изменять мир, когда тебе это угодно?
— Это окончательный и неумолимый блин. Имея мешок его или даже пол спичечного коробочка, вы могли бы сделать все, что угодно, и даже делать то, чего нельзя назвать этим словом.
— Я вас понимаю.
Мак-Кружкин вздохнул и, вновь подойдя к комоду, взял что-то из ящика. Сев обратно к столу, он стал шевелить обеими руками вместе, выполняя изощренные петли и извилины пальцами, как если бы они вязали нечто, но спиц в них ни капли не было, кроме его голых рук, смотреть было не на что.
— Вы снова работаете над сундучком? — спросил я.
— Да, — сказал он.
Я сидел, глядя на него без дела, думая собственные мысли. Впервые я вспомнил, с чего получился мой злосчастный визит в своеобразную ситуацию, куда я попал. Не часы, а черный ящик. Где он? Если б Мак-Кружкин знал ответ, сказал ли бы он мне его, спроси я у него? Если я случайно не уйду в целости от утра с палачом, увижу ли я его когда-нибудь, узнаю ли, что в нем, узнаю ли ценность денег, кои мне никогда уж будет не тратить, узнаю ли, как хорош собой мог бы быть мой том о Де Селби? Увижу ли вновь Джона Дивни? Где он сейчас? Где мои часы?
Нет у тебя часов.
Это была правда. Я чувствовал, что мой мозг беспорядочно набит и нафарширован вопросами и слепым замешательством, а еще я чувствовал, как грусть моего положения возвращается мне в горло. Я чувствовал, что я совершенно один, но с маленькой надеждой, что в хвостовом конце всего этого я ускользну в целости. Я принял решение спросить, знает ли он про ящик денег, но в это время мое внимание было отвлечено еще одним удивившим меня событием.
Дверь распахнулась, и вошел Гилхени с лицом красным и опухшим от нелегкой дороги. Он не останавливался полностью и не садился, но все двигался по конторе, не обращая на меня вовсе никакого внимания. Мак-Кружкин, как раз дошедший в своей работе до тщательного момента, держал голову почти на столе, чтобы следить, правильно ли работают его пальцы и не допускает ли он серьезных промахов. Преодолев трудное место, он в некоторой степени посмотрел вверх на Гилхени.
— Насчет велосипеда? — спросил он обыденно.
— Только насчет леса, — сказал Гилхени.
— И каковы ваши лесные новости?
— Цены завышены голландской шайкой, стоимость хорошей виселицы обошлась бы в состояние.
— Верь голландцу, — сказал Мак-Кружкин тоном, означавшим, что торговлю лесом он знает насквозь.
— Виселица на три персоны с хорошим люком и удовлетворительными ступеньками влетит вам в десять фунтов, не считая веревки и работы, — сказал Гилхени.
— Десять фунтов за вешалку — это дороговато, — сказал Мак-Кружкин.
— Виселица же на двоих с выдвижным люком вместо механического и с приставной лестницей вместо ступенек обойдется под шесть фунтов, веревка отдельно.
— Не стоит она этаких денег, — сказал Мак-Кружкин.
— Зато десятифунтовая виселица добротней, это вещь более высокого класса. Если виселица хорошо выполнена и славно работает, в ней есть свой шарм.
Что случилось потом, я толком не видел, ибо вслушивался в эту безжалостную беседу аж глазами. Но произошло опять нечто удивительное. Гилхени подошел к Мак-Кружкину и встал над ним, чтобы поговорить всерьез, и, я думаю, по ошибке остановился совершенно намертво вместо того, чтобы продолжать все время двигаться для сохранения перпендикулярного баланса. Исходом этого явилось то, что он обрушился наполовину на согбенного Мак-Кружкина, наполовину на стол, увлекая их обоих вместе с собой в кучу, состоящую из криков, ног и неразберихи на полу. Лицо полицейского, когда я его увидел, представляло из себя страшное зрелище. От страсти оно стало цвета темной сливы, но глаза у него горели, как костры во лбу, а вокруг рта были пенистые выделения. Некоторое время он произносил не слова, а только звуки гнева джунглей — дикое кряхтение и щелчки демонической враждебности. Гилхени доежился до стены и поднялся с ее помощью, а потом отступил к дверям.