Вновь обретя язык, Мак-Кружкин заговорил самым грязным языком в истории и изобрел слова поганее самых поганых слов, когда-либо произнесенных где бы то ни было. Он громоздил на Гилхени названия, слишком невозможные и омерзительные, чтобы их можно было написать известными буквами. Он стал временно безумен от злобы, ибо ринулся в конце концов к комоду, где держал все свое имущество, выхватил патентованный пистолет и стал водить им по комнате, угрожая нам обоим и всем бьющимся предметам в доме.
— Бух на все четыре колена, вы оба, на пол, — проревел он, — и не переставайте искать этот сбитый вами сундучок, пока не найдете его!
Гилхени немедленно скользнул на колени, и я сделал то же самое, не трудясь заглядывать полицейскому в лицо, ибо отчетливо помнил, как оно выглядело последний раз, когда я его созерцал. Мы вяло ползали по полу, вглядываясь и вщупываясь в нечто, что нельзя было ни нащупать, ни увидеть и, на самом деле, слишком маленькое, чтобы его можно было потерять.
Это занятно. Ты будешь не только повешен за убийство человека, которого не убивал, но теперь еще и застрелен за то, что не найдешь крохотульки, которой, верно, вовсе не существует и которую в любом случае не ты потерял.
Все это я заслужил, отвечал я, тем, что меня вообще здесь нет, если процитировать слова сержанта.
Как долго мы, Гилхени и я, провели за этим своеобразным занятием, вспомнить не просто. Десять минут или, может быть, десять лет, а
Мак-Кружкин сидел возле нас, теребя оружие и дико сверкая глазами на наши склоненные силуэты. Потом я поймал взглядом, что Гилхени бочком показывает мне свое лицо и исподтишка широко мне подмигивает. Вскоре он сомкнул пальцы, встал с помощью дверной ручки прямо и, улыбаясь своей щербатой улыбкой, двинулся туда, где сидел Мак-Кружкин.
— Вот вам и вот он, — сказал он, протягивая сжатый кулак.
— Положите его на стол, — ровно сказал Мак-Кружкин.
Гилхени положил руку на стол и разжал пальцы.
— Теперь можете идти и отправляться восвояси, — сказал ему Мак-Кружкин, — и очистить помещение в целях обеспечения леса.
По отбытии Гилхени я увидел, что большая часть страсти отхлынула от лица полицейского. Он посидел какое-то время молча, потом издал свой привычный вздох и поднялся.
— У меня есть еще сегодня вечером работа, — сказал он мне вежливо, — так что я вам покажу, где вам спать в темное ночное время.
Он зажег странный фонарик с проводами и миниатюрным ящичком, полным мелких шумов, и провел меня в комнату, где были две белых кровати и больше ничего.
— Гилхени-то думает, что он умница и большой стратег, — сказал он.
— Может, он да, а может, он и нет, — пробурчал я.
— Он не очень-то принимает в расчет совпадение шансов.
— Он не похож на человека, которого это волнует.
— Сообщая, что нашел сундучок, он думал, что сделает этим из меня щенка-рекордсмена и что ослепит меня, ткнув мне в глаз большим пальцем.
— Было на то похоже.
— Но, по редкому совпадению, он случайно-таки сомкнул пальцы на сундучке, и вернул он мне на стол в должный срок именно сундучок, и ничто иное.
Тут на некоторое время установилась тишина.
— Которая кровать?
— Эта, — сказал Мак-Кружкин.
VIII
Когда Мак-Кружкин на цыпочках деликатно удалился из комнаты, как квалифицированная медсестра, закрыв за собой дверь без единого звука, я заметил, что стою у койки и глупо размышляю, что мне с ней делать. Тело мое устало, и мозг онемел. Я испытывал любопытное чувство в отношении своей левой ноги. Мне подумалось, что она, так сказать, распространяется — ее деревянность медленно протягивается через все тело, сухим деревянным ядом убивая меня дюйм за дюймом. Скоро мозг полностью обратится в дерево, и тогда я буду мертвый. Даже кровать была из дерева, а не из металла. Если я на нее лягу…
Может, ты уже смеха ради сядешь и перестанешь стоять тут, как мумсик? — вдруг сказал Джо.
Я не знаю, что мне делать дальше, если я перестану стоять, ответил я. Но смеха ради я сел на кровать.
В кровати нет ничего трудного, даже ребенка можно научить пользоваться кроватью. Сними с себя одежду, и залезай в кровать, и лежи в ней, и продолжай на ней лежать, даже если и будешь от этого чувствовать себя глупо.
Я увидел мудрость этого совета и стал раздеваться. Я ощущал себя почти что слишком усталым, чтобы выполнить эту простую задачу. Когда все мои одежки были уложены на пол, они оказались куда более многочисленными, чем я ожидал, а тело было на удивление белым и тонким.
Я кропотливо разобрал постель, лег в ее середину, вновь закрыл ее аккуратно и испустил вздох счастья и отдыха. Я чувствовал, будто вся усталость и все замешательства дня приятно опустились на меня, как большое тяжелое одеяло, несущее тепло и сонливость. Колени распустились, как розовые бутоны в густом солнечном свете, толкая голени на пять сантиметров дальше, ко дну кровати. Каждый из суставов стал болтающимся, глупым и лишенным настоящей применимости. Каждый дюйм моей персоны с каждой секундой все прибавлял в весе, пока общая нагрузка на кровать не достигла примерно пятисот тысяч тонн. Все это было равномерно распределено по четырем деревянным ногам кровати, ставшим к этому времени неотъемлемой частью Вселенной. Мои веки, каждое весом не менее четырех тонн, массивно скользили по глазным яблокам. Узкие голени чесались и уезжали в агонии расслабления, удаляясь от меня все дальше, пока пальцы ног не прижались плотно и счастливо к прутьям. Положение мое было совершенно горизонтально, тяжеловесно, абсолютно и неоспоримо. Объединенный с кроватью, я стал важным и планетарным. Далеко от кровати мне видна была внешняя ночь, аккуратно обрамленная в окно, вроде картинки на стене. В одном углу — яркая звезда, а другие звезды поменьше набросаны где попало с вели кой щедростью. Тихо лежа с мертвыми глазами, я тихонечко размышлял, как нова эта ночь, какая у нее четкая, непривычная индивидуальность. Умыкая успокоение зрения, она разлагала мой телесный характер на струения цвета, запаха, вспоминания, желания — всех странных несчетных сущностей земного и духовного существования. Я лишился четкости формы, положения и величины, и моя значимость была существенно уменьшена. Лежа так, я чувствовал, как из меня медленно убывает утомление, подобно отливу, отходящему по беспредельным пескам. Чувство было столь приятное и основательное, что я опять вздохнул длинным счастливым звуком. Почти тут же я услыхал другой вздох и услышал, как Джо бормочет какую-то удовлетворенную бессвязицу. Голос его был возле меня, однако, казалось, шел не из привычного места внутри. Я подумал, что он, должно быть, лежит рядом со мной в кровати, и осторожно прижал руки к бокам, чтобы случайно до него не дотронуться. Мне безо всякой причины почудилось, что человеку было бы жутко прикоснуться к его тельцу — чешуйчатому или слизкому, как у угря, или с гадкой шершавостью, как язык у кошки.
Это не очень-то логично — да и не лестно, — сказал он внезапно.
Что?
Насчет моего тела. Почему чешуйчатому?
Это я просто пошутил, хихикнул я сонно. Я ведь знаю, что у тебя нет тела. Кроме, разве что, моего.
Но почему чешуйчатому?
Не знаю. Откуда мне знать, почему я думаю свои мысли?
Ей-богу, я никому не позволю меня звать чешуйчатым.
Его голос, к моему удивлению, стал визгливым от раздражения. Потом он, казалось, наполнил мир своим недовольством, не говоря, но сохраняя молчание после того, как высказался.