— Как эта штука работает? — приветливо спросил я, стремясь завести дружелюбную беседу. Сержант взглянул на меня.
— На косозубых передачах, — сказал он доверительно.
— Вы что, не видели проводов? — спросил Мак-Кружкин, поворачиваясь ко мне с некоторым удивлением.
— Вы были бы поражены, какова степень важности древесного угля, — сказал сержант. — Самое главное — держать показание на стержне как можно ниже, и, если контрольная отметка устойчива, дела у вас идут отлично. Но если позволить стержню подняться, где вы окажетесь со своим рычагом? Если халатно подойти к подбрасыванию древесного угля, стержень у вас дернется вверх, что твоя ракета, и не миновать серьезного взрыва.
— Низкая отметка — малое падение, — сказал Мак-Кружкин. Он проговорил это четко и мудро, как будто его замечание было пословицей.
— Но секрет тут, в общем и целом, — продолжал сержант, — это ежедневные показания. Не пренебрегай ежедневным считыванием показаний, и совесть у тебя будет чиста, как свежая рубашка воскресным утром. Я большой сторонник ежедневного снятия показаний.
— Все ли важное я увидел?
В ответ на это полицейские удивленно посмотрели друг на друга и откровенно расхохотались. Их громовой смех ускакал от нас вперед и назад по коридору и вернулся обратно в виде бледного эха издалека.
— Вы, надо полагать, думаете, что запах — вещь простая? — улыбаясь сказал сержант.
— Запах?
— Запах — одно из самых сложных явлений в мире, — сказал он, — человечьим рылом его нельзя ни расплести, ни понять по-настоящему, хотя у собак дела с запахом идут лучше нашего.
— Но собаки дурно ездят на велосипедах, — сказал Мак-Кружкин, представляя тем самым оборотную сторону сравнения.
— У нас там внизу имеется машина, — продолжил сержант, — делящая любой запах на под- и интерзапахи подобно тому, как можно разложить луч света стеклянным прибором. Это очень интересно и поучительно, вы бы просто не поверили, что за непотребные запахи присутствуют внутри аромата прелестного горного ландыша.
— И есть еще машина для вкусов, — вставил Мак-Кружкин, — вкус жареной отбивной, хоть вам бы это и никогда не пришло в голову, на сорок процентов — вкус…
Он состроил гримасу и принял деликатно умалчивающий вид.
— И осязание, — сказал сержант. — Нет ничего по гладкости сравнимого с задом женщины, или так, по крайней мере, мы это себе представляем. Но если вам это ощущение разложат, вам перестанут нравиться женские зады, я вам это обещаю торжественной клятвой и петрушкой. Добрая половина нутра гладкости груба, как бычьи бедра.
— Следующий раз, как придете сюда, — пообещал Мак-Кружкин, — увидите удивительные вещи.
Это само по себе, подумал я, удивительное высказывание для кого угодно — после всего, что я только что видел, и после того, что я несу в сумке. Он пощупал в кармане, нашел свою сигарету, закурил ее и протянул мне спичку. Тяжелая сумка мешала, так что у меня заняло несколько минут найти свою, но кончик спички продолжал гореть ровно и ярко.
Мы молча курили и шли сквозь неярко освещенный коридор, пока снова не достигли лифта. Около открытого лифта были часы или циферблаты, которых я раньше не видел, и еще пара дверей рядом с ним. Я очень устал от сумки с золотом, одеждой и виски и ринулся в лифт, чтобы стать там и поставить наконец сумку. Будучи уже почти на пороге, я был остановлен зовом со стороны сержанта, поднявшимся почти до высоты женского крика: — Не ходите туда!
От настоятельности его тона краска сбежала у меня с лица. Я повернул голову назад и стал как вкопанный, с одной ногой впереди другой, подобно человеку, сфотографированному без его ведома во время ходьбы.
— Почему?
— Потому, что пол провалится под подошвами ваших ног и отправит вас вниз, туда, где до вас никто не бывал.
— А почему?
— Сумка, мил человек.
— Просто суть в. том, — спокойно сказал Мак-Кружкин, — что нельзя заходить в лифт, если весишь не тот же вес, какой весил, когда взвешивался перед входом в него.
— Если зайти, — сказал сержант, — он искоренит вас безусловно и убьет вас насмерть.
Я довольно грубо поставил на пол сумку, звякнувшую бутылкой и золотыми кубиками. Она стоила несколько миллионов фунтов. Стоя там, на пластинчатом полу, я прислонился к пластинчатой стене и стал обыскивать свой ум на предмет обнаружения какой-нибудь причины, понимания и утешения в беде. Я понимал мало, помимо того, что планы мои были разбиты, а посещение вечности оказалось бесплодным и злополучным. Я вытер руку о сырой лоб и бессмысленно посмотрел на двух полицейских, выглядевших теперь знающе и самодовольно. Большая эмоция пришла и стала набухать, давя у меня в горле и наполняя ум великой печалью и грустью более отдаленной и одинокой, чем огромный вечерний берег, когда море далеко от него выполняет свой дальний поворот. Глядя вниз, поникнув головой на свои истоптанные туфли, я видел, как они плывут и растворяются в крупных слезах, накативших и лопнувших у меня на глазах. Я отвернулся к стене и издавал громкие, душащие всхлипы, и совсем разрыдался, и плакал громко, как младенец. Не знаю, сколько я так проплакал. Кажется, я слышал, как двое полицейских сочувственно обсуждали меня вполголоса, как будто они были высококвалифицированными докторами в больнице. Не поднимая головы, я увидел ноги Мак-Кружкина, уходящие с моей сумкой. Потом я услышал звук открываемой духовки и грубо брошенной туда сумки. Тут я вновь громко вскрикнул, повернувшись к двери лифта и полностью отдавшись во власть своей огромной муки.
Наконец меня бережно взяли за плечи, взвесили и направили в лифт. Потом я почувствовал, как двое больших полицейских втиснулись рядом со мной, и ощутил тяжелый запах синего официального сукна, насквозь пропитанного их человечностью. Когда пол лифта начал оказывать сопротивление моим ногам, я почувствовал, что о мое отвернутое лицо шелестит кусок хрустящей бумаги. Подняв глаза в тусклом свете, я увидел, что Мак-Кружкин немо и кротко протягивает руку в моем направлении поперек груди сержанта, стоящего, неподвижно выпрямившись, возле меня. В руке был маленький кулечек из белой бумаги. Я заглянул в него и увидел круглые разноцветные предметы размером с флорин.
— Тянучки, — ласково сказал Мак-Кружкин. Он поощрительно встряхнул кулечек и принялся громко жевать и сосать, как будто извлекал из этих сладостей почти сверхъестественное наслаждение. Начав почему-то снова всхлипывать, я засунул руку в кулек, но, когда вынул конфетку, еще три или четыре, слившиеся с ней в жару кармана полицейского, вылезли вместе с нею в виде единой липкой массы гипса. Неловко и по-дурацки я попытался было их распутать, но меня постигла полная неудача, и тогда я запихал их все комом в рот и стоял, всхлипывая, сося и сопя. Я услышал, что сержант тяжело вздохнул, и ощутил, как при вздохе отступил его широкий бок.
— Боже, до чего я люблю сладкое, — прошептал он.
— Угощайтесь, — улыбнулся Мак-Кружкин, погремев кульком.
— Да ты что, вообще, — закричал сержант, — ты что, совсем с ума сошел? Если бы я взял одну штучку — не целую, а пол-уголка четвертушки одной конфетки, — клянусь лешим, у меня бы желудок взорвался, как пороховая мина, и я на целых десять дней был бы гальванизирован в кровати, ревя ругательства от страшных схваток несварения и ошпаривающей изжоги. Ты что, убить меня хочешь?
— Сахарный ячмень — чрезвычайно гладкая конфета, — сказал Мак-Кружкин, неловко разговаривая выпирающим ртом. — Их дают младенцам, и для кишок это не конфета, а победа
— Если бы я вообще ел конфеты, — сказал сержант, — я бы жил на ассорти «Карнавал». Вот это конфета. Они великолепно сосутся, аромат очень духовный, и одной штуки хватает на полчаса.
— Вы когда-нибудь пробовали лакричные монетки? — спросил Мак-Кружкин.