— Странных озарений удостаиваются те, — пробормотал я, — кто ищет мест повыше.
Не знаю, отчего я сказал такую странную вещь. И мои собственные слова тоже были мягки и легки, словно их не оживляло дыхание. Я слышал сержанта, разбирающего за мною грубые веревки, так, как будто он находился на дальнем конце огромного зала, а не у меня за спиной, а потом услышал, как до меня долетает его голос, мягко взывающий через безмерную долину.
— Я раз слышал про одного человека, — сказал он, — так его по собственному желанию запустили в небо на воздушном шаре делать наблюдения, человек этот был огромного личного обаяния, но дьявольски начитанный. Веревку стравили до таких пор, что он был совершенно исчезнувши изо всех видов — с подзорными трубами или без подзорных труб, и тогда стравили еще десять миль веревки, чтоб уж было все как надо насчет первоклассных наблюдений. Когда предел времени наблюдений истек, шар притянули обратно, но вот так номер, человека в корзине не было, и его мертвого тела так и не нашли лежащим — ни мертвым, ни живым — ни в каком приходе, никогда.
Тут я услышал, что издал гулкий смешок, стоя с высоко поднятой головой и с обеими руками по-прежнему на деревянных перилах.
— Но у них хватило ума додуматься через десять дней снова заслать шар наверх, и, когда его приземлили во второй раз, вот так номер, человек сидит в корзине, не потеряв ни перышка, если можно верить хоть слову во всей моей информации.
Тут я снова издал какой-то звук и услышал свой голос, словно присутствовал как посторонний на собрании, где я сам произношу главную речь. Я услышал слова сержанта и досконально их понял, но они имели не больше значения, чем те ясные звуки, какими кишит воздух в любое время, — отдаленный крик чаек, беспорядок, какой создают ветер своим дутьем и вода, кубарем валящаяся с холма вниз. Вниз в землю, куда уходят мертвецы, скоро уйду я и, может быть, вновь из нее выйду каким-нибудь здоровым образом, невинный и свободный от всей человеческой путаницы. Я, может быть, буду холодком апрельского ветра, жизненно важной составной частью какой-нибудь неукротимой реки или буду лично отвечать за нестареющее совершенство какой-нибудь властной горы, неотступно давящей на ум тем, что вечно занимает положение в голубой непринужденной дали. Или, может быть, чем-нибудь поменьше, например движением в траве в невыносимо задохнувшийся желтый день, — какое-нибудь невидимое существо крадется по своим делам, — я вполне мог бы отвечать за это или за какую-нибудь важную часть этого. Или даже те неуловимые различия, из-за которых вечер отличим от своего собственного утра, запахи и звуки и виды усовершенствованных и созревших сущностей дня, они могут оказаться не без моих вмешательств и моего неотступного присутствия.
— Ну так вот, спросили они, где он был и отчего задержался, но он удовлетворения им не дал, он только расхохотался, что твой Энди Гара, и пошел себе домой, и заперся в своем доме, и велел матери говорить, что его нет дома и он не принимает ни гостей, ни посетителей. Это здорово рассердило местных жителей и распалило их страсти до степеней, не признаваемых законом. Так что они провели приватное собрание, где присутствовал каждый член широкой публики, за исключением нашего героя, и порешили на следующий день взять ружья, и вломиться к этому человеку в дом, и сделать ему суровые угрозы, и связать его, и раскалить на огне кочерги, чтобы заставить его рассказать, что произошло на небе при том случае, когда он побывал внутри него. Хорошенький образчик проявления закона и порядка, ужасающее обвинение в адрес демократической власти на местах, прекрасный комментарий на самоуправление.
Или вдруг я стану влиянием, преобладающим в воде, чем-нибудь плавающим по морям и далеким, каким-нибудь этаким сочетанием солнца, света и воды, неизвестным и невиданным, чем-нибудь далеко не обычным. Ведь есть же на огромном белом свете водовороты жидкости и парообразных существований, живущие в своем собственном непроходящем времени, не наблюдаемые и не разъясненные, правомочные только в своей неотъемлемой тайне, оправданные в одной лишь своей безглазой и безразумной неизмеримости, неуязвимые в своей реальной абстрактности; вот внутреннего свойства квинтэссенции такой штуки я мог бы в свое время стать истинным цветом. Я мог бы принадлежать к одинокому берегу или быть агонией моря, когда оно разбивается о него в отчаянии.
— Но между этим решением и следующим утром была промеж них бурная ночь, эта громкая ветреная ночь напрягала деревья в глубине их корней и полосовала дороги сломанными ветвями, ночь играла в злые игры с корнеплодами. Когда мальчики на следующее утро добрались до дома воздухоплавателя, вот так номер, кровать оказалась пуста, и никогда уже потом не нашли ни следа от него — ни живого, ни мертвого, ни голого, ни в пальто. А придя назад туда, где был воздушный шар, обнаружили, что ветер вырвал его долой из земли, веревка свободно крутится в лебедке, а он, не видимый невооруженным взглядом, — среди облаков. Втянули восемь миль веревки, пока его не приземлили, но вот так номер, корзина опять пустая. Они все сказали, что человек этот поднялся в ней и остался наверху, но тут неразрешимая головоломка, фамилия ему была Куигли, и был он, судя по всему, из Ферманаха.
Отдельные части этой беседы доходили до меня из разных направлений компаса по мере того, как сержант перемещался для выполнения своих задач то вправо, то влево, то вверх по лестнице прикрепить петлю к верхушке виселицы. Казалось, он доминирует над той половиной мира, что у меня за спиной, своим присутствием — своими движениями и шумами — заполняя ее собой до последнего самого дальнего уголка. Другой половине мира, той, что лежала передо мной, была красиво придана форма остроты или округлости, безупречно соответствующая его природе. Но половина, лежащая за мной, черная и злая, не состояла ни из чего, кроме грозного полицейского, вежливо и терпеливо налаживающего механику моей смерти. Труд его теперь уже был почти закончен, и глаза мои глядели вперед, спотыкаясь, плохо разбираясь в удаленном и получая меньше удовольствия от близкого.
Мне почти нечего сказать.
Да
Разве что посоветовать тебе принять смелый вид и дух героической отрешенности.
Это будет нетрудно. Я ощущаю такую слабость, что не могу стоять без опоры.
В каком-то смысле это удачно. Сиен никто не любит. Создает трудности для всех участников. Человек, заботящийся об окружающих даже при выборе образа смерти, проявляет благородство характера, вызывающее восхищение у всех классов общества. Как сказал известный поэт: «…даже шеренги тосканцев с трудом сдержали „ура“». Не говоря уже о том, что простая беззаботность перед лицом смерти уже представляет собой самый впечатляющий жест неповиновения.