– Даже больше: и одновременное ее преображение в системе образов, – в тон ему добавил Кузин. – Заметь, в си-сте-ме! Так что же собой представляет литература с точки зрения анализа?
Чайников подавленно молчал, тоскливо чувствуя явный недостаток знаний для продолжения ученого спора, в котором никак не мог тягаться со своим высокообразованным другом. Аскольд всегда с горьким сожалением помнил, что он всего лишь недоучившийся студент. Когда он много писал стихов и активно печатался, это его не трогало; для поэта, полагал он, важен не диплом, не образование, а то самое «нутро», про которое ему некогда втолковывали. А вот теперь все ушло куда-то, вроде бы никакого «нутра» и не было, в минуты горьких раздумий он безжалостно укорял себя: недоучившийся студент, несостоявшийся поэт…
Никодим Сергеевич, не подозревая, какие бури бушуют в душе друга, захваченный своими мыслями, продолжал:
– Может, ты отказываешь науке в праве на анализ вашей изящной словесности?
Чайников в таком праве науке не отказывал и в знак этого отрицательно мотнул головой.
– Так вот, литература с точки зрения ее анализа всего лишь определенным образом организованный словарь. Уже упоминалось о системе образов. А со всем организованным и подчиненным системе, пусть самой сложной, наука всегда справлялась.
– Но ведь гении – это единичное, редчайшее явление! – простонал Аскольд и добавил: – Гений попирает все признанные и узаконенные нормы!
– Браво, Чайник, твои извилины еще не омертвели! Моя машина как раз потому и отличает гения от просто одаренного творца, от мастеровитого штукаря и, наконец, от рядовой посредственности, и уж тем более от пустого графоманства, что учитывает присущую гению неповторимость, индивидуальное своеобразие, резкую несхожесть ни с кем.
– Да, но гениальность часто выражается в простоте, убийственной простоте, на первый взгляд, почти примитивной.
– Ты хочешь сказать, что гений выражает свое видение единственно точными словами, не расходуя лишнего словесного материала?
– Пожалуй, да.
– И это качество гения учтено нами.
– И все равно, поверить в это невозможно, чистая фантастика! – махнул рукой в отчаянии Аскольд. – Прости, друг Кузя, времени у меня, понимаешь, в обрез. Мне еще допоздна сидеть над этими треклятыми самотечными рукописями. Читаю, а одновременно думаю – не бросить ли все к чертям собачьим, чтобы снова взяться за стихи. Может, еще и улыбнется фортуна? А потом, не единым же хлебом живы поэты.
– Что касается поэтов, то ты, пожалуй, и прав, – согласился Кузин, – но у тебя семья, а она без хлеба насущного никак не обойдется. Так что повремени с уходом. Прими мой дар. Попробуешь, а там, если выхода не будет, бросишь нудную службу. Успеешь еще всех и вся послать к чертям.
Аскольд без видимого энтузиазма согласился с таким доводом.
– Может, тебе по-дружески подкинуть монет? – участливо спросил Никодим Сергеевич и повторил: – По-дружески.
– Не поможет, – горько покачал головой Аскольд.
– А то, как писалось в старых романах, мой кошелек открыт для друга.
– Люди говорят: берешь чужие, а отдавать приходится, к большому сожалению, свои. Колоссальное неудобство. Так что спасибо, дружище.
Друзья допили, Никодим Сергеевич с учтивой улыбкой рассчитался. И они разошлись.
Глава третья,
в которой рассказывается о начале событий, послуживших основой этой повести
Может, это и покажется кому-то странным, но первоначальное скептическое отношение Аскольда Чайникова к заманчивому предложению друга облегчить адский труд умной машиной начало улетучиваться. Не то чтобы он окончательно поверил в реальность заманчивого обещания, но мечта о чудесной машине все чаще грела измученное сердце поэта. «Как было бы здорово, если бы и в самом деле такое оказалось возможно», – мечтал Аскольд, сидя в своем кабинетике под лестницей.
Самотеком он теперь занимался с еще большим отвращением. А занимался потому, что заявление об уходе подать никак не решался. Гора рукописей угрожающе росла, и Чайников чувствовал, что вот-вот его потребует к ответу сам Кавалергардов. Главному регулярно подавались рапортички о входящей и исходящей редакционной почте. Входящая выражалась трехзначными цифрами, грозившими в самое ближайшее время перейти в четырехзначные, а исходящая вот уже несколько недель безнадежно обозначалась незначительными двухзначными. И надеяться, что Илларион не заметит столь вопиющей диспропорции, не было никаких оснований.
От одной мысли о неизбежной встрече с Кавалергардовым Чайникова бросало в дрожь. Но душа поэта легка и отходчива. Через несколько мгновений разгоралась надежда не совсем даже определенная, четко, так сказать, не очерченная, но все же основанная пусть на несбыточном обещании старого друга. Одного обещания порой вполне достаточно, чтобы глядеть в будущее безбоязненно, с ожиданием нечаянных радостей.