Мы снова замолчали. Я чувствовал, как солнце сжигает мне плечи, но не двинулся с места и не сделал ничего, чтобы закрыться. В профиль Горелый выглядел другим. Не хочу сказать, что таким образом его уродство было менее заметно (как раз наоборот, ибо он был обращен ко мне своей наиболее обезображенной стороной), просто он казался другим. Более далеким. Передо мною был словно бюст из пемзы, обрамленный густыми темными волосами.
Не знаю, что дернуло меня признаться ему, что я пишу. Горелый повернулся ко мне и, поколебавшись, сказал, что это интересная профессия. Я переспросил его, так как вначале подумал, что он меня неправильно понял.
— Но только не романы и не пьесы, — разъяснил я.
Горелый пошевелил губами и произнес что-то, но я не расслышал.
— Что?
— Поэт?
Мне почудилось, что под ужасными шрамами возникло подобие улыбки. Я решил, что отупел от солнца.
— Нет-нет, разумеется, не поэт.
Я объяснил, коль скоро он мне дал для этого повод, что я никоим образом не презираю поэзию и мог бы продекламировать на память стихи Клопштока или Шиллера. Но сочинять стихи в наше время не для любимой, а так — довольно бесполезно, как ему кажется?
— Или просто уродство, — сказал этот несчастный, кивнув головой.
Как такой калека мог называть что-либо уродством и не чувствовать, что это слово имеет прямое отношение к нему самому? Загадка. Во всяком случае, ощущение, что Горелый тайком улыбается, крепло. Вероятно, все дело было в глазах, отражавших эту улыбку. Его взгляд редко останавливался на мне, но когда это случалось, я ощущал в его глазах искру радости и силу.
— Если я и писатель, то особого рода, — сказал я. — Очеркист-креативщик.
И тут же в общих чертах поведал ему о мире wargames с его журналами, турнирами, местными клубами и тому подобным. К примеру, в Барселоне, объяснял я, действуют несколько ассоциаций, и хотя мне неизвестно, существует ли единая федерация, испанские игроки начали проявлять заметную активность в том, что касается европейских соревнований. С двумя из них я познакомился в Париже.
— Этот вид спорта сейчас на подъеме, — внушал я.
Горелый задумался над моими словами, затем встал, чтобы принять подплывший к берегу велосипед; без особого труда он перенес его в огороженное хранилище.
— Однажды я читал что-то такое про людей, которые играют в оловянных солдатиков, — сказал он. — Совсем недавно это было, вроде бы в начале лета…
— Да, в общем, это довольно близко. Как регби и американский футбол. Но меня оловянные солдатики не очень привлекают, хотя они здорово сделаны… Красиво… Художественно… — Я засмеялся. — Предпочитаю игры, которые происходят на доске.
— О чем ты пишешь?
— Да о чем угодно. Выбери любую войну или кампанию, и я скажу тебе, как в ней можно победить или проиграть, какие недостатки есть в данной игре, где ее создатель попал в точку и где промахнулся, какие недочеты выявятся в ходе партии, каков правильный масштаб игры и каков был истинный ход сражения…
Горелый смотрит на горизонт. Большим пальцем ноги он делает ямку в песке. Позади нас Ханна сладко спит, а Ингеборг дочитывает последние страницы книги про Флориана Линдена; когда наши взгляды встречаются, она улыбается и посылает мне воздушный поцелуй.