— Бедняжка, — услышал я голос Ханны.
Я поинтересовался, кого она имеет в виду; Ингеборг и Ханна знаками показали, чтобы я особенно не пялился. Служитель был смугл, носил длинные волосы и отличался мускулистым сложением, однако самым примечательным в нем были шрамы от ожогов — я имею в виду ожоги от огня, а не от солнца, — покрывавшие большую часть его лица, шею и грудь и демонстрируемые без утайки, темные и сморщенные, словно мясо на противне или кусок обшивки потерпевшего катастрофу самолета.
Признаюсь честно, на какое-то мгновенье я почувствовал себя так, словно меня загипнотизировали, но вслед за этим обнаружил, что он тоже смотрит на нас и что в его взгляде угадывается совершенное безразличие, своего рода холодность, которая сразу вызвала во мне неприязнь.
С тех пор я избегал смотреть на него.
Ханна сказала, что наложила бы на себя руки, если бы с ней приключилось подобное и ее бы так обезобразил огонь. Ханна — красивая девушка, у нее голубые глаза, светло-каштановые волосы и достаточно большая и хорошо сформированная грудь, — ни Ханна, ни Ингеборг не носят верхнюю часть бикини, — но я без особых усилий представил ее обожженную, кричащую, мечущуюся без всякого толку по своему номеру (почему непременно по своему номеру?).
— Возможно, это у него с рождения, — сказала Ингеборг.
— Может быть. И не такое случается, — откликнулась Ханна. — Чарли познакомился в Италии с женщиной, которая родилась без рук.
— Правда?
— Клянусь. Спроси у него. Он с ней переспал.
Ханна и Ингеборг расхохотались. Иногда я не понимаю, что остроумного Ингеборг находит в подобных высказываниях.
— Вероятно, мать съела какую-то химию во время беременности.
Я не понял, кого Ингеборг имела в виду: безрукую женщину или велосипедного служителя. Но в любом случае постарался рассеять ее заблуждение. С такой изуродованной кожей никто не рождается. Хотя, конечно, шрамы от ожогов давние. Возможно, они появились лет пять назад, а то и раньше, если судить по поведению бедняги (я на него не глядел), привыкшего вызывать в людях любопытство и интерес, как вызывают его уроды и калеки, привлекать взгляды, полные невольного отвращения и жалости к несчастному. Лишиться руки или ноги равносильно потери части себя самого, но получить такие ожоги означает полностью измениться, превратиться в другого.
Когда Чарли наконец проснулся, Ханна сказала, что служитель — довольно привлекательный мужчина. Какая мускулатура! Чарли засмеялся, и мы все вместе пошли в воду.
Во второй половине дня, после обеда, я разложил игру. Ингеборг, Ханна и Чарли отправились в старую часть городка за покупками. Во время обеда фрау Эльза подошла к нашему столику и спросила, как нам отдыхается. Она широко и открыто улыбнулась, здороваясь с Ингеборг, хотя, когда она обратилась ко мне, мне показалось, что в ее голосе прозвучала ирония, она словно говорила мне: вот видишь, я забочусь о твоем удобстве, я тебя не забываю. Ингеборг нашла, что она очень красивая женщина. И спросила, сколько ей лет. Я сказал, что не знаю.
Сколько лет могло быть фрау Эльзе? Помню, родители рассказывали, что она вышла замуж совсем юной за какого-то испанца, которого, честно говоря, я никогда не видел. В последнее лето, когда мы отдыхали здесь всей семьей, ей было, наверно, лет двадцать пять, то есть примерно столько, сколько сейчас Ханне, Чарли, мне, наконец. А ей, следовательно, должно быть около тридцати пяти.
После обеда гостиница погружается в странное оцепенение; все, кто не ушел на пляж или прогуляться по окрестностям, ложатся спать, измученные жарой. Служащие гостиницы, за исключением тех, кто стоически несет свою вахту за барной стойкой, исчезают, и раньше шести вечера их не увидишь ни внутри гостиницы, ни снаружи. Липкая тишина повисает на всех этажах, лишь изредка ее нарушают приглушенные детские голоса и жужжание лифта. Иной раз кажется, что дети просто заблудились, но это впечатление обманчиво: просто их родители предпочитают не разговаривать.