– Матушка, княгинюшка, да как же еще? В церкви ведь, на мощах на святых!.. Вся твоя раба… Что уж тут… За твое неоставление!..
– Не оставлю… Много ты получила… И в десять раз больше дам. Все твое… Видела, сколько я припасла за восемь лет? Все тебе. С себя последний шугай сниму… сорочку останнюю… Все тебе. Только сослужи…
– Господи, твоя раба. Только и ты помни: жива буду – мне дашь. Коли умру… запытают, на месте ли убьют – дочке моей все… Одна у меня дочка… Дороже жизни… дороже глаз во лбу!..
– И я тебе клялась… Слово мое давала… Чего ж еще?! А, постой… Зелье-то от времени силу свою не отменит ли?
– Десять лет пролежит, хоть в огне, хоть в воде, дай человеку, и в день человека не станет!..
– Ладно. Так и ты не бойся ничего… Вот столпчики тебе… Видишь, каким боярам первым написаны… И доступ получишь… И ото всех напастей сберегут, ежели что… Видишь ли? Бери, спрячь.
Бережно взяла из рук старицы монахиня три свитка-письма, перевязанных шелком и печатью восковой припечатанных. Подойдя вплотную к большой неугасаемой лампаде, горящей перед образом Божьей Матери Всех Скорбящих Радость, Досифея стала разбирать крупно начертанные буквы под разными титлами: имена и прозвища тех, кому надо было на Москве передать послания.
– Пенинские?.. Свои против своих, значит? Оболенских же они!.. Ну, да, видно, свои грызутся – чужая не приставай… Да! Все люди знатные!..
И с этими словами Досифея завернула в платок свертки и спрятала их на груди.
– Береги цидули-то. Хоть и нет там ничего ясного, да будет того, что мною посыланы… И себя, и всех загубишь, коли раньше сроку объявится дружба наша. А потом все равно. Из гробу не встанет литвинка, чтобы крамолу казнить… Когда едешь?
– Завтра же, княгинюшка.
– Ин, ладно. Не проговорись где по пути али на самой Москве, что и была в этой стороне. Что со мной виделась… Ну, с Богом!..
С обычным поклоном, исполнивши метание, удалилась Досифея из кельи старицы Софии.
А старуха сейчас же кинулась ниц перед образами и стала молить, ударяясь лбом о каменный помост кельи.
– Господи! – молилась она. – Помоги! Научи… Вразуми… Дай гордыню врага сокрушить. Милосердный, попусти Еленке смерть принять мучительную… Дозволь еретичку извести!..
И горячо, со слезами, до рассвета молилась насильно постриженная старица София, прося у Неба одоления на врага…
Было это в самый день Благовещения, в понедельник, 25 марта.
Быстро и Светлый праздник Христов, Пасха приспела. Ранняя она была.
Радостно гудят колокола над Москвой, стольным городом… Подвешенные на новой колокольне каменной, еще Василием начатой и теперь только отстроенной, медные великаны колокола гулко звенят, словно за весь народ радуются. И поют их медные зевы под ударами тяжких языков хвалу Всевышнему…
Отошла великая всенощная в церквах. Опустели улицы и площади кремлевские, где перед каждым ярко освещенным храмом черно от народу было. Дозорные только на стенах стоят, словно истуканы чернеются, дремлют, опершись о древки секир или на стволы пищалей…
Зато необычные для такого позднего времени шум и оживление царят в ярко освещенных новых каменных палатах дворцовых. Разговляется там царь со своими боярами ближними, с дворней, стражей дворцовой и прочей челядью… Христосуется с сотрапезниками, по обычаю.
И Елена тут же.
Уж к концу пришла святая трапеза. Руки царь омыл. Глазки слипаются.
– Мамушка! – негромко говорит он матери. – Спать хочу больно. Устал ведь. Можно ли?
– Можно, сынок, можно… Прощайся, отпускай всех…
И прощается царь.
В это время подошла к Елене мамка царева, слуга ее близкая, сама Аграфена Челяднина.
– Пожалуй, государыня-матушка…
– Что надо, говори.
– Богомолица тут одна… Старица Досифея… Из Вознесенского монастыря…
– Знаю, видывала… Что же ей? Руга пойдет им царская, как водится…
– Не то, господарыня… На Афоне была она… И до Ерулима-града святого сподобил дойти Всевышний. Памятку оттоль тебе принесла. Просфора, при Гробе Господнем свячена… Да яичко красное… Не погребуй… Дозволь челом бить…
– Как можно святыней такой брезговать?.. Пусть подходит. Где она?
– Здесь сейчас… Я и кликну ее.
– Здесь? – задумавшись, переспросила княгиня. – Да как она добилась к тебе? Почему не завтра поутру?..
– На короткое время, на разговенье отпущена царское из монастыря… Только ради просьбы ее, что тебя видеть надобно. Сама ты еще когда поизволишь в монастырь… Ведь дорого, бают, яичко ко Христову дню… А мне о ней Плещеева-боярина женка шепнула. Знаешь, дружны мы с ней.
– Плещеева? Ну, это ничего!.. Проведи Досифею сюды… Я приму от нее дар, пока царь с гостями прощается…
Так, сама ничего не зная, уговорила преданная Аграфена Челяднина Елену принять посланницу Соломонии, взять просфору и яйцо красное из рук отравительницы.
Набожно на чистый плат приняла святую дань обруселая уже Елена.
А Досифея сладко приговаривает:
– Сподобил Господь… Вкуси, как Бог велел, натощах завтрева… Еще краше да здоровей, чем есть, государыня, станешь…
– Спасибо, спасибо… Знаю уж… – отвечала Елена.
Одарила монахиню, чем пришлось – и скрылась, исчезла та из виду; так же незаметно, как пришла, смешалась с толпой челяди, которая повалила из дворца за отъезжающими боярами.
Проводивши всех, сдавши дьяку-приставнику на руки ребенка-царя, ушла к себе и Елена.
Под иконы, за занавес киотный положила она дар Досифеи.
На другой день, 31 марта, поздно встала княгиня, сейчас же оделась, боярынь принимать и бояр пришлось, которые на поклон сошлися. И забыла про вчерашнее подношение Досифеи.
Только на второй день Пасхи, утром 1 апреля, подойдя к божнице, развернула платочек, увидала подарки, вспомнила.
«Грех какой… Уж поела я… Завтра не забыть бы разговеться с утра!» – подумала про себя княгиня.
И только во вторник, рано, встав с первой молитвы утренней, бережно отделила Елена кусок просфоры, освященной, как думала, самим Иерусалимским патриархом… Съела часть с молитвой и святой водой запила, что в сулейке чеканной тут в киоте стояла. И яйцо свяченое очистила, разрезала на части и съела вместо раннего завтрака.
В это самое время вбежал к матери сын старший, ведя за руку братишку.
Юрий, младший сын Василия, не походил на бойкого, живого и пригожего Ивана.
Чрезмерно упитанный, с бледным, отдутловатым лицом, он еле переваливался на своих изогнутых ножках, тупо глядел на все вокруг голубовато-серыми, прозрачными глазами и плохо даже говорил, несмотря на пятилетний возраст. За ними степенно, в сопровождении той же мамки Аграфены, вошла и двоюродная сестра царевичей, Евдокия Шуйская, на год моложе братца Ивана, данная ему в подруги, некрасивая, но тихая и послушная девочка. В руке она держала нарядно разодетую куклу.
– Мама, что ешь? Дай нам! – поздоровавшись с матерью, стал просить Иван.
– Да уж нечего. Видишь, яичко доедаю… Досифеино!.. – обращаясь к Аграфене, заметила Елена. – А вот, разве просфоры хочешь…
– Дай, дай… И Юре… И Докушке…
– А вы натощах ли, деточки?
– Нет, матушка-княгинюшка… Молочком уж, известно, теплым поены… и с калачиком! – отозвалась мамка.
– Ну, так нельзя… Другой раз… Вот это пока берите…
И, подойдя к особой укладке, вынула и подала детям по писаному прянику.
Обрадованные, шумно двинулись обратно дети к себе. Здесь принялись разбирать игрушки: литые фигурки да кораблики со снастями, которые подарены были им к празднику, да яйца раскрывные, куда чрез слюдяное оконце глядеть можно и Вознесение Господне увидишь.
Играл солдатиками один Ваня. Юрий, опустясь в углу у печки на ковер, сосредоточенно сосал данный ему пряник. Евдокия, как девочка, возилась с куклами, в колыбельку их спать укладывала.
Оставшись одна, Елена позвала свою ближнюю боярыню, что всегда голову княгине чесала, а сама подумала:
«Что за притча? Горечь особливая у меня во рту… Не хворь ли какая приближается? Надо матушкиного лекаря-фрязина спросить…»