Выбрать главу

Педиатр отправил к неврологу, невролог – к психиатру. Оба сошлись на том, что никаких отклонений не видят.

«Возможно, ребенок просто думает», - сказал пожилой психиатр, похожий на доктора Айболита.

«Думает? – растерянно переспросила я. – Ей же полтора года».

«Вы полагаете, в полтора года дети не думают?»

«А почему она не говорит?»

«Не считает нужным. Не волнуйтесь, вы еще проклянете тот день, когда она удостоит вас беседы».

Айболит оказался пророком. Глаша заговорила ближе к двум годам, да так, что скоро мы не знали, куда от нее спрятаться. И в том, что она замирает для размышлений, тоже оказался прав. Причем эти задумки, как мы их называли, не прошли до сих пор. Однажды, когда ей было лет пять, я спросила:

- Глань, о чем задумалась?

Она посмотрела на меня, удивленно моргая, как будто не сразу сообразила, кто я такая, и выдала:

- Мамулечка, я думала, что сказала бы Мисюсь, если бы вдруг научилась говорить и узнала, что на самом деле хозяйка в нашем доме не она.

Белоснежная ангорка Мисюсь, уверенная, что все люди на свете ее личные рабы, и правда была бы шокирована. Но не менее поразилась я, узнав, о чем так серьезно размышляет мое чадо.

Мы прокляли тот день, когда Аглая заговорила? Это мы еще не знали, что нас ждет, когда она начнет рисовать.

Карандаши и фломастеры в Глашкины загребущие лапки попадали и раньше, но после нескольких каляк-маляк летели в сторону как нестоящие внимания. И вдруг в два с небольшим пробило. Она поняла, что возюкать карандашом по бумаге и смотреть на результат страшно интересно. И если бы только по бумаге!

В дело пошли все подходящие и неподходящие поверхности на уровне «рост плюс вытянутая рука». Слово «нельзя», обычно воспринимаемое вполне адекватно, в этом случае не работало. Попытки лишить юное дарование пишущих и рисующих средств приводили к бурной истерике, унять которую удавалось только возвращением орудия вандализма.

Мы боролись и бдили – тщетно. Уже через пару месяцев квартира стала похожей на первобытную пещеру, покрытую наскальной живописью. Надежды, что страсть со временем уляжется, не оправдались. Тогда мы начали искать альтернативное решение - и оно нашлось, очень даже простое.

Отправив чадо в дачную ссылку, мы переклеили обои, отмыли или закрасили все изрисованное. По периметру детской Лешка закрепил большие рулоны белой бумаги. В размотанном виде она закрыла обои на высоту полтора детских роста. Когда разукрасивший всю дачу ребенок вернулся, мы провели воспитательную беседу, суть которой сводилась к следующему: рисовать можно только на бумаге: в альбоме или на стене ее комнаты. Одна-единственная попытка выйти за рамки дозволенного - и карандаши будут отняты навсегда.

Мы не очень верили в успех, но, на удивление, сработало. Как только чистая бумага на стенах заканчивалась, Лешка отматывал от рулона еще, а когда к концу подходил рулон, сворачивал чистой стороной вверх и вешал снова.

Лютый абстракционизм уложился в полгода, после чего Аглая стала срисовывать все, что попадалось на глаза: нас с Лешкой, Мисюсь, упорно не желавшую позировать, шкаф, кровать, игрушки, цветы в вазе. Каково было наше изумление, когда выяснилось, что ей удается буквально несколькими штрихами показать суть. Глядя на уродца с огромной головой и торчащими во все стороны волосами, все как один говорили: «О, это Юля! Надо же, очень похожа».

Наскальный период закончился так же резко, как и начался: теперь Глашка признавала только альбомы. Вырезав все самое интересное, остальную бумагу мы отвезли на дачу для растопки. «Когда она станет знаменитой художницей, - говорил Лешка, пряча рисунки в папку, - продадим с аукциона и купим остров на Сейшелах».

В три года барышня познакомилась с красками: Таня подарила ей на день рождения набор гуаши. Десять разноцветных баночек привели Аглаю в экстаз. Через пару дней мы с Лешкой ушли в гости, оставив чадо на бабушку. Убедившись, что ребенок увлеченно малюет, та неосторожно прилегла вздремнуть. Пятнадцати минут хватило, чтобы Мисюсь оказалась раскрашенной во все цвета радуги, от усов до кончика хвоста. Малярша при этом не получила ни царапины: кошь была настолько обескуражена таким беспардонным обхождением, что даже не сопротивлялась.