Выбрать главу

Так и сроднился я с этим приспособлением, предназначенным для того, чтобы перемалывать в себе мгновения нашей жизни и отбрасывать их туда, откуда еще ничего не возвращалось, кроме воспоминаний, в которые мне и оставалось погружаться во время ходьбы — клиц-клац, клиц-клац… О, черт!..

За два месяца я втянулся в мерный ритм ходьбы, сбросил лишний вес, не уставал даже на переходах на большие расстояния, когда ни разу не присаживался отдохнуть.

«На этой дороге тебе вряд ли встретятся непреодолимые препятствия, дикие звери и лихие люди, — сказал Николай, — но на всякий случай возьми вот это». И он дал мне не то палаш, не то секиру, не то рубило, не знаю, как это называется. А было это выточенное на шлифовальном станке лезвие, скошенное клином к острой стороне, с удобной надежной рукояткой. Весу в нем не меньше трех килограммов, и в походе он давал о себе знать, но в остальном это была удобная вещь. Им не только можно было нарубить хвороста или наколоть дров, но и одним взмахом отсечь от буханки ломоть хлеба, даже вскрыть консервную банку им тоже можно было без особого труда. Кончик лезвия заточен таким образом, что им можно разделать рыбу. Сей меч оставил один молодой человек из тех, кто нигде долго не задерживается, в том числе и на заводе, где можно такое лезвие выточить.

Впрочем, груза у меня было немного: в рюкзаке, спутнике воинствующего племени, кроме белья, верхней одежды да нескольких книг, ничего не было. Это все осталось после пятилетней семейной жизни, после того, как разом был разрублен узел. Слипшийся воедино ком из начинающихся подозрений, ненужных, навязанных неведомо кем связей, мелочных настроений и мыслей, которые неизбежно приводят к потере ощущения остроты и неординарности человеческой жизни, наконец, распался.

Теперь — я знаю это! — меня всегда удержит на рискованной грани, на переломе, за которым начнется вольная или невольная сдача выверенных тридцатилетней жизнью позиций, не только образ Капитана Уильямса, но теперь и твой опыт, Огольцов Игорь Ефимович.

Я понимаю свою жену: ей все труднее и труднее стало отказываться от накопления того барахла и недвижимости, в ненужности которых я был уверен. Но, если судить честно, то приучил ее к вещам не кто иной, как я. Когда меня не было в этой загроможденной мебелью квартире, которая звалась человеческим домом, по три-четыре-пять, а то и по шесть месяцев, я должен был быть уверен, что моей жене тепло и уютно, что она не испытывает никакого дискомфорта. Я спохватился поздно, когда эта чуждая поэзии душа уже стала находить в вещах необъяснимую прелесть и потеряла всякое чувство меры. Ей стали нужны еще более ненужные вещи и безделушки, которые, в свою очередь, тащили за собой целый хоровод других ненужных нужных вещей. Кажется, кто-то решил подшутить над людьми и, в качестве приза за обладание ненужными вещами, вручает им уважение друзей и зависть соседей. Как я догадывался, в рассуждениях такого рода не было ничего нового, но мне пришлось это понять на собственном опыте.

Моя семейная жизнь и семейная жизнь моей жены состояла из: прощания на пирсе, длительного рейса, возвращения, короткого, на несколько дней, свидания дома, прощания на пирсе. И отпуска я ухитрялся проводить в море.

«Я до сих пор не могу понять, дорогой, чем ты занят. Можно понять, если бы ты работал и зарабатывал деньги, ибо и то и другое есть часть нашей жизни, но мне неизвестно, чем занята твоя голова. Я не знаю, что еще, кроме моря, в ней есть, хотя ты женился на живой земной женщине. Ты прешь неизвестно куда, выпучив глаза, а ведь ты уже далеко не в романтическом возрасте. Ну, помотаешься ты по морям еще три года, ну, еще пять, десять лет, сначала поседеешь, потом облысеешь, но жизнь-то одна. Опомнись! Я хочу спокойной семейной — вдвоем — жизни, хочу, наконец, родить малыша и думать о его будущем. Но ведь у него не будет отца, подумай об этом, бестолковый!»

С каждым моим возвращением из рейса она становилась все замкнутее, все озлобленнее, дело шло к худшему, но и остановиться я уже не мог. Иногда она просила меня не садиться на этот коврик, без слов забирала из моих рук какую-нибудь безделушку или выдергивала из-под меня нарядный чехол. В своем сознании она уже отделяла меня от всего этого барахла, я становился здесь попросту чужим, становился предметом, цена и ценность которого несопоставима с ценой и ценностью стереофонического магнитофона, купленного на деньги, которые сам же и заработал. Она завела себе отдельную кровать, целый будуар с бахромой и кисточками по краям, и при входе в него я обязательно должен был стучать, все чаще, а в последнее время всегда, не получая никакого отклика. Как выражалась моя Офелия, ты виновен, но в том, что ты виновен, я не виновна. Она пристрастилась к прослушиванию оперетт, старых, как трава, и увлеклась в последнее время чтением. Но читала Офелия не детективы и не современные романы, полные безоглядного оптимизма, непримиримости и веры, а — Флобера! Наморщив лоб, она пыталась проникнуть за линии черных типографских значков куда-то туда, вовнутрь, в тайну, которую они скрывали. Появились у нее и сборники стихов. Однажды я заметил, как она плакала. Это было так неожиданно для меня, привыкшего видеть ее всегда спокойной, даже в те минуты, когда обрушивала на мою голову водопад обвинений, перемежающийся камнями откровенной грубости. Да ничего, что ты пристал?! Она останавливалась на площадке ночного балкона и не уходила оттуда по часу, замирала над пропастью девятого этажа и — молилась, что ли?