Выбрать главу

Вспомнилось мое последнее судно. История с «Дедом» вселила в меня горечь и стыд. Но в том и дело, что человек имеет возможность начать все сначала. В этом и его сила и его заслуга. Я решился снова начать все сначала, я вернусь на море, я начну снова.

Разговор с «Дедом» не был частностью, затемняющей смысл общего. Сиреневый Михалыч, как его звали за непривычную расцветку лицевой части, сказал: «Мне с тобой детей не крестить, Афанасий Глиница, и я с тобой никогда не захотел бы иметь ничего общего, не распорядись инспектор поместить нас с тобой в одной машине. Тут уж стечение обстоятельств, ничего не попишешь. А вот в следующий рейс я с тобой не пойду, это ты как хочешь. С тобою не договоришься, как я понял. Что ты мне, старому дряхлому «Деду», посоветуешь; мне, который тридцать лет отдал машинному отделению? Подыгрываться под тебя? Слушаться твоих глупостей? Да пошел ты знаешь куда? По-морскому!.. Давай я еще тебе подолью, это хороший коньяк, и мы продолжим».

Мы сидели в его каюте, куда он меня завел для решительного разговора, и пили коньяк, без которого «Дед» на судне ни одного решительного разговора не начинал.

Я чувствовал в своей душе что-то вроде жалостливой симпатии к «Деду», к его удивительной расцветки лицу, одутловатому и добродушному, к его демократической простоте и откровенной решительности со всеми, невзирая на лица, в тех случаях, когда он был раздражен или имел неодолимую потребность высказаться. В пароходстве его ценили и побаивались: он мог брякнуть нечто совсем неприличное случаю и даже незаслуженно обидеть. Он позвал меня к себе в каюту после того, как узнал, что произошло в машинном отделении в то время, когда он отсутствовал. Дисциплина дисциплиной, хрипел он, опрокидывая стопку, я сам горло проем за то, чтобы в машине был порядок. У меня всегда был порядок, ты знаешь. И он у меня будет, пока я здесь «Дед», и ты сам уже понял, что такое порядок, когда за него спрашиваю я. Но мне не нравится, когда во имя порядка ты готов бить человека топором по голове. Скажи на милость, зачем тебе понадобилось гонять малыша по машинному отделению только за то, что он слил ведро мазута за борт? Ты говоришь, наказание, ты говоришь, он должен свою вину понять. Его можно и нужно наказать, с этим никто не спорит. Но ты отбиваешь ему всю охоту и интерес к машине. Он может стать бог знает кем: может, мы к нему лет через двадцать на прием будем записываться, от этого никто не застрахован. Смотри, что ты делаешь: ты вызываешь его, делаешь внушение за этот в общем-то серьезный проступок, потом определяешь меру наказания и посылаешь мыть пайолы на всех этажах, да еще и выносить мусор и стружки, хотя это забота вахтенного моториста и токаря, а не ученика, который без году неделя на судне. Ты его унизил, вот в чем я тебя обвиняю. Нет, не считай, что я такой розовощекий добрячок и думаю, что малыша нужно пожалеть и простить. Но если с ним обращаться так, как делаешь ты, из него не получится настоящего человека. Запомни, сказал он после долгой паузы, обрюзгнув лицом, я тебе скажу одну вещь. Я ее понял, будь уверен, через собственные синяки, это было еще в то время, когда цена человеку была грош. Ты, я вижу, парень с мыслями и идеями. Я в этом ничего плохого не нахожу, всегда были нужны и мысли и идеи. Но вот что: ничего не стоят те мысли и идеи, от которых в первую голову плохо человеку. Ты молод, за тобой сила и уверенность, что все в мире должно изменяться согласно общему предназначению, хотя я и не разумею, что за этим скрывается. Но так ты сказал. А я знаю, что человек живет. А чтобы он жил, нужно все мысли и идеи воплотить так, чтобы человек жил хорошо. Незачем тащить его в белый свет только затем, чтобы приспособить для сырья под ваши мысли и идеи.

Я не предполагал за ним язвительности, но нужно было знать, что он прожил жизнь и имеет на все свой взгляд, а с этим нельзя не считаться. То, что он меня начал щелкать по носу, я относил в счет его старческой брюзгливости и нетерпимости. Но мне стало плохо. Зачем, подумал я, ведь крайность. «Дед» усмотрел в моих действиях отсутствие человеколюбия и принимает решительные меры. Но, может быть, он прав, как никогда. Мне нужно было сказать об этом, ибо за собой я видел принципиальность и решительность, но не видел жесткости к людям, жесткости, переходящей в нетерпимость. «Дед» был первым, кто ткнул меня в это обстоятельство. И мне тогда показалось, что вся моя жизнь — НЕЛЬЗЯ ПОДДАВАТЬСЯ ЭТОМУ ОЩУЩЕНИЮ НЕПОДВЛАСТНОГО ТЕБЕ ПОЛЗУЧЕГО СТРАХА ПЕРЕД НЕИЗВЕСТНОЙ УГРОЗОЙ ЧЕЛОВЕК НЕ ИМЕЛ БЫ ВОЗМОЖНОСТИ СТАТЬ ТЕМ КТО ОН ЕСТЬ СЕЙЧАС ЕСЛИ БЫ ПОДДАЛСЯ А В МУЖЕСТВЕ ЕМУ НЕ ОТКАЖЕШЬ ЗНАЧИТ ИСТОРИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ А ВРЕМЯ ИДЕТ СВОИМ ЧЕРЕДОМ ЕСТЬ ВЕДЬ ЕДИНСТВО В ТОМ ЧТО ЖИЗНЬ ХРУПКА И НЕПОБЕДИМА ХОТЯ ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ НЕ СЛИШКОМ УБЕДИТЕЛЬНОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ЕЕ ВЕЧНОСТИ ТАК КАК МЕНЯ НЕ БУДЕТ СУЩЕСТВОВАТЬ УЖЕ ЛЕТ ЧЕРЕЗ СОРОК ПЯТЬДЕСЯТ И ЧТО ДАЛЬШЕ — лишена была некоего стержня, на острие которого бы нанизывались все мои осмысленные действия. Слова «Деда» словно вышибли меня из седла. Мне «предстояло подумать», как выражался отец, как жить дальше.