28 июня 1941 г., суббота.
Берлин. Германское телеграфное агентство: в то время как Германия, Италия и некоторых другие государства прямо объявили войну СССР, многие страны — Испания, Финляндия, Норвегия, Голландия, Португалия и другие заявили о желании участвовать в европейской войне против Советской России путем посылки на фронт добровольческих соединений.
Нью-Йорк. «Нэшнл бродкастинг систем»: «Взятие Минска — ключа к Москве — произвело сильное впечатление на американские военные круги. Для всего мира теперь нет сомнения в германской победе в этом монументальном походе».
Берлин. Германское телеграфное агентство: «Освобождение Литвы от большевиков даст большие выгоды для германского хозяйства. Для него особый интерес будет представлять лесная промышленность Литвы и вывоз сырой кожи. Мемельская область Литвы уже была причислена к рейху в 1939 г.».
Звуки войны сопровождали пас от Каунаса, но лица ее мы еще по-настоящему не видели. Увидели в Вильнюсе. На этот город, только что ставший столицей Литовской ССР, с самого утра, не особенно разбираясь, где военные цели, а где просто жилые дома, посыпались бомбы.
Поезд кое-как подошел к вокзалу. Ему бы подраздать пары, взять верхнюю скорость да выскочить из города. Но нет. Вагоны остановились, мы вышли на перрон. Никто пас, конечно, не встречал, немыслимо это было, и никогда после не было претензий к тому человеку, который должен был прийти встретить и не пришел. Город был в войне.
Скорее всего, жизни стоила бы эта поездка на дачу, отстань мы от поезда. Спасибо, подбежал военный, видно из вокзальной комендатуры. В руке он держал в огромной деревянной кобуре маузер — как в фильмах о Котовском и Пархоменко. Что-то он громко кричал, тыкая кобурой в небо, а потом, взяв детей в охапку, затолкал снова в вагон. Места наши были, понятно, заняты, и на долгие дни вперед. И столом, и кроватью стали чемоданы и узлы в вагонном проходе.
Когда поезд тронулся и круговерть немного спала, прослышали, а потом и увидели пассажира, какого может быть больше и не случалось в наших беженских поездах» Через два купе нижняя полка была как ширмой опоясана брезентом, за которым лежал немец.
Это был раненый фашист-летчик, сбитый под Вильнюсом. Его везли куда-нибудь подальше в тыл, чтобы там определить, что с ним делать. Может быть, это был один из самых первых пленных, завоевателей России, которых потом советские солдаты десятками и сотнями тысяч брали под Сталинградом, Курском, в Белоруссии. Но «кольца» и «котлы», бесславный марш по московским улицам многих тысяч пленных гитлеровцев были потом.
А сейчас это был один-единственный пленный немец среди женщин и детей, спасавшихся от более удачливых его собратьев-убийц. Немец лежал на полке, а рядом, притулившись на краешке, сидел охранявший его солдат. Поначалу солдат никому не разрешал заглядывать за брезент, но потом смягчился. Рана у немца была, видно, не весть какая большая, стонать он не стонал, вид у пего был перепуганный.
Злости к нему не было. Не успела она еще накипеть. Проехали несколько часов, несколько горевших поселков вдоль дороги, и солдат, достав из вещмешка еду, половину стал есть сам, а половину сунул за брезент. Солдату протянули кусок батона и колбасу. Снова половину он сунул за брезент. Ни у кого вокруг это не вызывало протеста. Вроде так и надо: немец, мол, он тоже человек.
Только пожилая женщина в углу, опуская лицо в шерстяной платок, негромко сказала:
— Он вас бомбами, жжет и убивает, а вы ему колбасу.
Злость, а с ней и ненависть пришли скоро.
На какой-то станции на следующий день с земли крикнули в наш вагон:
— Пленный здесь?
Немца ссадили, а та самая пожилая женщина в платке полуспросила солдата:
— Брезент-то не позабыл взять?
Солдат уже почти с земли — в дверном проеме была видна только его голова да ствол трехлинейки со штыком — ответил:
— Да пусть останется вам, гражданка.
— Да мне-то зачем, только бы доехать до Минска, а там я дома.
— Ну все же, может, сгодится, — с этими словами солдат исчез вовсе, и не зная, каким горьким пророком он стал.
Дальше ехали медленно, с частыми остановками. Километров за сто от Минска наш поезд, встав в хвост другим эшелонам, застрял, можно было судить, надолго. К нему в конец подстроился еще один товарняк. По людям пронеслось, что путь впереди разбомбили.
То, что скоро прилетели немцы, не было неожиданным. Редкие полдня в дороге проходили без того, чтобы они не появлялись в небе, то на восток, то возвращаясь. На этот раз, однако, их было слишком много, много было и вагонов, бездвижно стоявших на земле.
Люди побежали прочь от поезда в поле. Кто сколько успел, пока самолеты, сделав большую дугу, пошли на эшелоны. Мы отбежали довольно далеко и сбились в ложбинке под деревьями. На землю упали одновременно со взрывами бомб, словно ими поваленные, хотя это были еще не наши бомбы, они рвались у передних эшелонов.
Пришли и наши бомбы. Грохот, огонь, а сверх всего — страх вдавливал в землю. Но все же в какие-то мгновения, помимо воли, глаза смотрели в небо. Видно было все. Подлетела очередная волна самолетов. От каждого из них отрывалось по несколько бомб. Видно было, куда они летят, куда упадут. Одна такая пригоршня пошла на пас. Первая из бомб вонзилась в вагон позади нашего. Сначала она прошла его сверху вниз рвущим уши стоном, а потом — снизу вверх ослепляющим даже закрытые глаза пламенем. Вторая упала совсем рядом, как раз посредине между поездом и нашей ложбинкой.
Это сейчас люди настолько свыклись с газетными сообщениями о сверхоружии, что, говоря о бомбах меньше чем килотонна или мегатонна, в голову их не берут. А тогда были бомбы как бомбы. На пашу долю достались небольшие, но и их хватило чрез меру. Потом уже, много спустя, спрашивали друг друга, помнит ли кто, что было сразу после взрыва. Никто, ничего. Только взрыв. Он никого в нашей группе, к счастью, не побил, не поранил, но в каждом поселил страх. Даже придя в себя, боялись поднять голову, боялись пошевелиться, чтобы узнать, целы ли руки-ноги.
К вечеру люди потянулись из укрытий к поезду, к нему возвращались как к родному дому. Несколько вагонов отгорело в золу. Но оказалось, что, пока пассажиры таились в ложбинках и оврагах, отважно действовали железнодорожники и невесть откуда взявшиеся красноармейцы, тушившие огонь, не давая ему перекинуться на нетронутые вагоны. Красноармейцы же собирали убитых и раненых.
У нашего вагона на брошенном на землю брезенте лежала пожилая женщина в платке. Ее родственницы и сопутчицы уговорили бойцов не хоронить ее в поле, как всех убитых, а довезти до дому, до которого оставалось всего ничего. Красноармейцы внесли в вагон и положили на полку. Оказалась она той самой, на которой вчера ехал пленный немец. Полку снова отгородили брезентом, он, солдат, угадал — сгодился.
Так прошли первые из 1418 дней Великой Отечественной войны.
С ровесниками, которые в 1941 г. ходили в первый класс, да, может быть, прибавить сюда ребятишек на год-два помоложе, кончается то поколение, которое сохраняет осознанную память о начале войны. Так сказать, последние свидетельские показания. Дальше шли уже несмышленыши, которые, впрочем, раньше, чем научились читать-писать и видеть дальше мамкиного подола, знали, что впереди всех бед идет фашист.
Если спросить сегодня сверстников — людей, прошедших уже большую часть жизни, чему научила война, ответят, наверное, одинаково.
Враг может ошеломить поначалу коварным ударом, глумиться, отнять жизни у миллионов людей, спалить полгосударства, по победить Россию он не может. Советский Союз непобедим. Таков первый главный урок минувшей мировой войны.
В Берлине рассчитывали, а в других столицах подхваливали за это, завершить блицкриг в несколько месяцев. Несколько месяцев — и русским понадобилось, чтобы собраться с силами и волей, чтобы налиться священной ненавистью, а не делиться с пленным бандитом пайком. А когда уперлись спиной о Москву, стало ясно, что верх останется за советским солдатом. Будет, доотступались. После первой крупной победы в войне — под Москвой в декабре 1941 г. — появилось достоинство. От немца, даже превосходящего числом, не бегали, сами стремились улучить его.