— Да, вы уже говорили об обществе, где каждый будет счастлив в соответствии со своей способностью к счастью, — напомнил он комиссару.
— Вот! — подтвердил Струмилин, загораясь, точно будущее уже маячило за хлипкой дверью блиндажа, высунь только руку наружу и попробуй на ощупь. Он уже видел это общество счастливцев, колоннами марширующих навстречу ослепительным радостям земного благополучия, этих гармонически развитых, а потому прекрасных телом и душой мужчин и женщин, этих высоколобых атлетов — мечтателей-чемпионов, рационализаторов-изобретателей.
— Мы построим такое общество! — трепетно обещал комиссар. — И в нем не будет места монархам, диктаторам, деспотам, самодурам. Улицей командует уличный совет, городом — городской, страной — государственный совет. Советская власть! Выборная, единая и неделимая. С позором рабского существования будет покончено. И для того мы идем в наш последний и решительный бой!
С каждой своей фразой комиссар испытывал все больший подъем, и вера в справедливость сказанного комком поднималась от сердца выше и выше и уже ключом била где-то в горле, и теперь имели смысл не сами слова, а то, как они были сказаны — пружинно, на втором дыхании прирожденного трибуна, каким Струмилин и был, на том замесе отчаянности и убежденности, который не раз был брошен в хаос и гул тысячной митинговой толпы, в поле, колосящееся штыками, и направлял острия штыков в одну точку, как магнитный меридиан правит компасную стрелу точно на полюс. И будь сейчас перед Струмилиным пусть даже не один заезжий с далекого нам созвездия, а хоть сотня таких молодцов — заряда комиссарской души хватило бы, чтобы электрический ток побежал в хладнокровном сердце каждого из них, и вера комиссара вошла в сердце каждого, и каждый бы сказал: «Прав товарищ Струмилин!»
Крутой лоб комиссара покрылся холодным потом, скулы заострились, но в глазах по-прежнему качались язычки холодного огня, а взгляд уходил далеко, сквозь единственного слушателя, тянул след как бы поверх голов невидимого собрания, так что марсианин, скрипнув лаковыми сапогами, повернулся и удостоверился, нет ли кого еще позади. Но нет, никого там не было…
— Безумно интересный кадр! Ах, какой будет кадр! Обойдет все планеты, — причмокивая губами, бормотал единственный слушатель трибуна Струмилина.
— Неужели снимали? — удивился Струмилин, приходя в себя.
— Все снимается, что вокруг. Все. Съемочная аппаратура — вот она, — удовлетворенно усмехнулся кинооператор и потрепал материал куртки. Комиссар еще раз внимательно посмотрел на нее, подумав, что неплохо было бы такую штуковину презентовать Академии наук, что с такой курточкой не один сюрприз можно было бы ткнуть в нос мировому эмпириокритицизму.
— Да, у вас программа-максимум, — сказал марсианин, возвращаясь к главному разговору. — Нам для подобных результатов понадобилась эволюция и жизнь многих поколений.
— Так то же эволюция! Э-волюция, дорогой ты наш товарищ с того света! — загремел жестяным смехом Струмилин. — А у нас революция! Разом решаем проблемы.
— Нелегко вам будет, ох, нелегко, — сочувствовал нашим бедам гость и с острым любопытством глядел на комиссара, как бы ожидая от этого человека, сбросившего с лишним весом и все сомнения, новых откровений, качеств, завидных оттого, что их нет в тебе самом. — Ведь это то же самое, что разобрать на части, скажем, паровоз и на полученных частях пытаться собрать электровоз — машину, принципиально новую.
— Превосходно! — азартно крикнул Струмилин. — Разбираем паровоз, плавим каждую деталь и из этого металла куем части электрички. А кузнецы мы хорошие. Вводим в вашу технологическую схему элемент переплавки — и точка! Недаром по вашим же расчетам наше дело победит.
Глаза комиссара Струмилина весело сияли, он знал силу своей полемической хватки, знал, когда пускать на прорыв весь арсенал отточенной техники диалектика, и чувствовал, что еще несколько удачных приемов — и он выйдет с чистой победой, и теперь он прямой дорогой вел оппонента к месту, уготованному для его лопаток, как профессиональный борец, чемпион ковра, ведет противника, не прикасаясь к нему, на одних финтах искушенного боем тела, ведет в угол, из которого единым броском метнет его в воздух, чтобы, не кинув даже взгляда на поверженного, в ту же секунду сойти с ковра.
— Переплавка — хорошо, — соглашался представитель академического понимания хода истории. Его взгляд по-прежнему фиксировал каждый жест Струмилина, а шкатулка всеми своими дырочками глядела прямо в рот комиссару.
— Подумаем-ка лучше, как перекроить финал вашей пьесы. Так, чтобы не пришлось гибнуть балтийским морякам на потеху кинозрителям. А?
Марсианин вздрогнул. Резко, очень уж резко повернул комиссар от личного к общественному, к конкретным мероприятиям.
— Ну, дорогой товарищ по счастливым развязкам, даешь соответствующий финал!
И с этими лобовыми словами комиссар положил руки на плечи всемогущему перебежчику, качнул его к себе, и так они замерли друг возле друга.
— Ну, демонстрируй профессиональные качества, чтоб ахнул зритель. И тот, — комиссар ткнул перстом вверх, — и этот самый, — палец очертил полную окружность. — А потом прямым ходом в штаб белых. Историческая выйдет сцена. Вот где страсти разыгрываются! Эх!
— Крупные планы из штаба белых, — печально сказал марсианин, будто ему подсунули на подпись приказ о выговоре самому себе…
Многотруден путь факта в глупый мозг человека, да, многотруден.
На месте Струмилина, пожалуй, любой из нас устроил бы разговор вокруг фактов, проявленных в тайной беседе с перебежчиком. Размахивал бы руками, божился, требовал серьезного отношения и в конце концов сам перестал бы верить собственным показаниям. Струмилин же нет. Он знал, чем делиться с ближними, а о чем крепко молчать — день, год, потребуется — всю жизнь. И потому вернувшиеся в блиндаж товарищи застали его как ни в чем не бывало склонившимся над картой, на которую уже никто без отвращения и смотреть не мог.
— Ну, что перебежчик: есть интересные показания? — спросил командир, устало устраиваясь на дощатый топчан.
— Послал его в цепь, поднимает настроение у состава. Поговорит по душам о будущем.
— Он там такую агитацию разведет! — сквозь зубы процедил заместитель. — Недорезанный…
— Он астроном, — веско возразил комиссар, — редкий специалист по жизни на других планетах. Он расскажет о братьях по разуму, которые уже пролили кровь за счастливую жизнь, такую, какая будет у нас.
— И это неплохо, — сказал командир. Бодрости в его голосе не чувствовалось.
— И еще, — тихо добавил Струмилин, — кажется, следует на всякий случай повозки запрячь. Раненых приготовить к дороге. Ручаться не могу, но непредвиденности могут возникнуть. Знаете, случаются такие непредвиденности в теплые летние ночки с чистыми звездами на небе.
Все с величайшим любопытством уставились на комиссара, но тот ничего добавить не мог, ибо в самом деле ничего не мог добавить.
И действительно. В перелеске, под разлапистым хвойным навесом, на душистых мхах, в бликах каменного цветения угольков с пеплом, марсианин, которому не посчастливилось родиться на благословенной Земле, уже развернул натуральный доклад о жизни иной, делился впечатлениями.
Такое накатило время на Россию, слушала Россия всякого, лишь бы за словом в карман не лез. По царской воле, под влиянием исторических факторов так уж произошло, что с седых времен Великого Новгорода не сбиралось в России вече, отсутствовал свой Гайд-парк, кратко говорил народ, на бытовые темы, чтобы в кутузку не загреметь. А тут — прихлопнуло, повырастали откуда ни возьмись ораторы на каждом углу, повыкатывались бочки, стали на попа трибуною, завился веревочкой мудреный разговор. Хоть к лобному месту с плакатом становись, руби правду-мать в глаза, возражений нет!
Вмиг научился народ речи говорить и слушать их полюбил. И тут же стали различать: кто свой, а кого — в доску! И ежели свой, выкладывай соображения за милую душу о земле, хлебе, недрах и власти над ними, а хочешь, о звездах, над которыми пока власти нет. Но о звездах, понимаем, не каждый толковать смел, и тому, кто смел, внимали с двойной порцией сочувствия.