— Александр Степанович, вот вы всякие такие штуки здешние знаете. Вопрос есть у меня.
— Давайте…
— Вот, предположим, я рабочий, ну, работаю, там, на каком-нибудь заводе или фабрике. Понятно? Вот. И предположим, еду я в трамвае с работы, может, на работу, а может, по своим делам каким-нибудь или просто так, к приятелю. Так? Слушайте дальше. Вдруг в трамвай, то есть в котором я еду, входит, слушайте, слушайте, — входит капиталист или, как их у вас называют, банкир или фабрикант, одним словом буржуй. Так? И вот тут-то вопрос и есть… — Он обводит глазами присутствующих и приглашает их взглядом посмотреть, как я буду выворачиваться из этой головоломки. — Тут-то вопрос и есть — что я должен делать? Понимаете? Должен ли я, к примеру, выйти из этого трамвая или могу остаться, если уступлю ему свое место? Вот какая механика. А ну, ответьте!
Кстати замечу, ему было двадцать два года, он был сначала пионером, потом комсомольцем, но большевизм ненавидел всей своей нетронутой крестьянской душой.
Я отвечаю.
— Ну, это вы, то есть, конечно, простите меня, это вы что-то заливаете, — с веселым недоверием всплескивает он руками. — То есть как же это, по-вашему, получается — садится он рядом со мной, а если места нет, так и стоит? Ну, это уж вы немножко перехватили.
Мой попытки рассказать о подлинной, настоящей демократии, о том, как она выглядит в Англии, Америке, других странах, успеха просто не имеют. Реакция у всех более или менее одинакова:
— Так это быть не может…
Второй — тоже лейтенант. Этот более разбитной и натасканный. В Советском Союзе он работал по вербовке рабочей силы в селе для промышленности. Германию уже немного успел посмотреть — где-то в Силезии с рабочей командой работал в сельском хозяйстве. В суждениях лаконичен и непоколебим. Присаживается молча к столу, долго закручивает папиросу, закуривает и, выпуская первые клубы дыма, рубит, как топором:
— Пропадёт Германия!
— Я тоже так думаю. А вы почему это, собственно, решили?
— Порядка в ней нет.
— Ну, ну, ну-у-у…
— Конечно, нет. Да посудите сами. Вчера я был около русской церкви (нужно сказать, что вскоре некоторые из заключенных получили право выхода в город на несколько часов без конвоя), народу, сами знаете, туча. Смотрю, эмигранты кучками стоят. Подошел я к одной, разговорились, — кто да откуда. А потом и началось. Все пять человек и во весь голос, а кругом ведь толпа народу, критику наводят, да какую! И немцы то, и немцы се, и как им морду набьют, и почему это хорошо будет. Да ведь, понимаете, во весь голос. Я, знаете, даже слушать не стал. Отошел быстренько. Черт, думаю, сейчас сцапают всех.
— Ну и что?
— Да ничего. Постояли, поговорили и разошлись. И хоть бы хны.
— Да, на улице это, конечно, нехорошо. А вообще…
— Нет, это не порядок. Понимаете, слишком здесь много свободы.
Это «слишком много свободы» я слышу уже не первый раз. Многие из них, особенно после того, как получили право свободного выхода, завели знакомых в городе, начали бывать в эмигрантских семьях, часто приходили и, кто с радостью, кто с сокрушением, кто с непониманием, формулировали точно так же свои впечатления — слишком уж много свободы. Я стараюсь представить, до чего и как можно довести людей, чтобы в Германии, с ее Гестапо, сыском и доносами, почувствовать то, что чувствуют они.
Из тех же первых встреч с внешним миром — событие совсем комическое.
Один из вновь прибывших, в сопровождении товарища, первый раз ходил по городу. Спутник был уже старожилом и, как потом оказалось, на собственном опыте пережил то же, что заставил пережить и своего компаньона-новичка.
Ушли они сразу после обеда. Не прошло и часа, как новичок вернулся полный тревоги, возмущения и растерянности. Ввалился в нашу комнату и, разводя руками, заявил:
— Петра арестовали.
Оказалось, ничего страшного не было. Через две минуты в комнату вбежал смеющийся Петр. Судя по рассказу принесшего тяжелую весть об аресте товарища, события разыгрались так:
— Гуляем мы с Петром. На улицах масса народа, в магазинах полно товаров. Подходим мы к какому-то большому дому. Вижу, часовые стоят и полицейский перед домом прохаживается. Я и говорю Петру — не лезь, говорю, Петро, сюда, ну их к черту, арестуют еще, видишь, охраняют кого-то. А он, можете себе представить, говорит — не кого-то, а здесь сам Гитлер живет. Ну, думаю, влопались. На этой-то стороне, понимаете, никого нет, только один полицейский. И вдруг этот мой сумасшедший Петро, можете себе представить, направляется к полицейскому и заводит с ним разговор. Я так и обмер. Понимаю я слабо, но все-таки понимаю, что он говорит. Спрашивает Петро этого полицейского — шуцмана или как они тут называются, — скажите, говорит, господин полицейский, на каком балконе Гитлер речи свои говорит?.. Я, понимаете, дергаю:, его за рукав, — брось, дура, с ума сошел! А он хоть бы что. А когда, говорит, его можно видеть? Полицейский что-то отвечает и вплотную подходит к нам. Я, понимаете, не выдержал да ходу оттуда. С дураком свяжешься, так рад не будешь. Оглянулся с угла — идут в мою сторону, полицейский Петра под руку держит. Я дал ходу да скорее домой.
Это событие вызвало оживленные прения, воспоминания и рассказы. Оказывается, если бы место действия перенести из Берлина в Москву, то Петра, конечно, нужно было бы признать или сумасшедшим, или сознательным самоубийцей. Там за подобные расспросы о Сталине или даже о ком-нибудь помельче концлагерь обеспечен.
— Да что там спорить, — заключает обсуждение недавно появившийся у нас студент одного из институтов Москвы. — Мой дядька так погиб.
— Как же это произошло?
— Очень даже просто. Приехал дядюха в Москву из своей колхозной дыры, ну и глаза, конечно, на лоб полезли. Стоит дубом перед Кремлем посреди тротуара и рот от удивления раскрыл. В это время какая-то машина проходит прямо в кремлевские ворота. Мой дядька не нашел ничего лучше, как спросить у стоящего рядом гражданина — а скажите, пожалуйста, это не товарищ Молотов в машине-то был? Гражданин в свою очередь вопрос задает: — А вас, собственно, для чего это интересует? Дядька мой струхнул — да так, говорит, просто… ни для чего. Гражданин правую руку в карман сунул и говорит, — ну, что, говорит, мы разберем, так или не так, пожалуйте со мной. Рассказал нам обо всем этом парнишка, который с дядькой вместе приехал и по Москве вместе гулял… Трепали моего дядюху несколько месяцев. По чьему заданию следил л машинами членов правительства? да кого еще может назвать из членов организации? да когда должно было произойти покушение?.. Не знаю уж, что он там говорил, а только на десять лет поехал. Реакция на этот рассказ не менее показательна — ни расспросов, ни удивлений, ни тени недоверия к рассказанному. Никто не нашел: ничего невероятного. Я чувствую в этом и подобных ему рассказа; дыхание какого-то неведомого, жуткого, непонятного мира.
Часто разговоры заходят о будущем — ну, вот сидит, а дальше что? Общее мнение сходится на том, что дальше — когда еще неизвестно — будем бороться с большевиками. Когда? О времени сказать трудно, вероятнее всего тогда, когда немцы поймут, что ни завоевать, ни покорить России они не могут. Они будут тогда искать непомощи в борьбе за свои преступные цели — эту помощь они от нас все равно бы не получили, — а будут искать возможности спасения. Тогда с кем-то, кто сможет представлять всех нас, а это 70 миллионов человек, оказавшихся с этой стороны фронта, они начнут переговоры. Кто это будет — мы еще не знаем. Но это и не важно. Может быть кто угодно, если он будет достаточно тверд с немцами и будет достойно представлять интересы русского народа. За ним пойдут все не только с этой, но и с той стороны фронта. Тогда от большевизма через несколько недель не останется и следа.
Эти разговоры — уже большой прогресс по сравнению с теми, которые я слышал при первых встречах еще в бараке. Правда, и состав переменился сильно. Но не только этим объясняется перемена в настроениях, — прошло несколько месяцев после начала войны, немцы уже потерпели первое поражение под Москвой, а кроме того, люди уже вышли из оцепенения после первых дней плена и совсем оттаяли после двадцати пяти лет жизни под террором НКВД.