Просочившиеся в Югославию до ее разгрома польские офицеры рассказывали о встрече с частями Красной Армии:
— Мы были убеждены, что она идет нам на помощь. Наша дивизия, стоявшая всегда в восточной Польше, встретила подходившие советские части с распущенными знаменами и построенной для приветствия как на параде. Можете представить себе наше удивление, когда они окружили нас, предложили сдать оружие и вести себя как подобает военнопленным.
Велико было разочарование всей Польши, когда в раскрытых ею дружеских объятиях оказался враг, не менее жестокий и вероломный, чем немцы.
Было ясно: Советский Союз, вернее коммунистический интернационал, воюет недвусмысленно на стороне Германии. В лагере демократий он оказался после не потому, что отшатнулся от Гитлера, а потому, что Гитлер зашвырнул его туда нападением 22 июня. Не случайно вожди и ответственные деятели Советского Союза еще до сих пор говорят о «коварном», «вероломном» и «неожиданном» нападении Гитлера. Нужно думать, что союз с ним они считали прочным и долговременным.
Гитлер в то время ходил уже по колено в крови. Почти во всех столицах Европы, наводя ужас на побежденных как ежеминутное напоминание о бесправии и обесцененности человеческой жизни висели черные полотнища флагов СС. По всем дорогам Европы тянулись длинные составы с жертвами для первых газовых камер и крематориев.
Черная ночь опустилась над Европой и, казалось, над всем миром. Безнадежность и беспросветность впереди. Сколько времени это будет продолжаться? Неизвестно. Может быть, всегда.
Тот, кто пережил годы немецкой оккупации где бы то ни было в Европе, всю жизнь не забудет состояния невыносимого психологического гнета, которое эта оккупация неизменно несла с собой.
Белград не был исключением из общего правила. Скорее наоборот. Поход в Югославию носил все признаки карательной экспедиции, и режим для нее вообще, а для Белграда в частности, был установлен соответствующий. На главной улице, рядом с королевским дворцом, на здании банка висит, как траурный креп, черный эсэсовский флаг. В помещении банка — штаб дивизии, «наводящей порядок» в заговорщицком вероломном городе.
Идут многочисленные аресты и среди сербов. Арестованных насчитывают уже тысячами. Немного спустя тысячами стали считать уже расстрелянных.
Как-то недели через две после падения Белграда я отправляюсь чуть ли не с первым идущим пароходом в Панчево, небольшой городок в двадцати километрах от столицы вниз по течению Дуная. Говорят, что там можно приобрести обломки стекла, годные для того, чтобы вставить в оконные рамы.
Хлопоты о пропуске из города занимают около трех суток. Самая процедура получения бумажки — не больше двух минут, всё остальное — стояние в очереди, тянущейся на несколько кварталов.
На пристани в Панчево, на телеграфных столбах и заборах расклеены небольшого формата объявления, напечатанные на красной бумаге. С ужаснейшими ошибками в языке написано всего несколько строк:
«Сегодня в ночь на 26 апреля расстреляно 100 сербов за нападение неизвестных злоумышленников на немецкого солдата. Предупреждаю, что в случае повторения подобных выпадов цифра расстреливаемых будет увеличена. Комендант».
Позднее расстрелы заложников, также сотнями, начались и в Белграде.
Атмосфера страха, психологического надлома в массах достигается не только бесчеловечной, но, еще того больше, бессмысленной жестокостью. Немцы владели этой техникой в совершенстве. Наряду с арестами и расстрелами сотен и тысяч они тяжелым прессом ломали психологию масс, миллионов, всего народа. Теми же методами и по тому же принципу: чем бессмысленнее, чем непонятнее, тем больший эффект.
В Белграде в пять часов после обеда, когда еще высоко знойное балканское солнце, запрещено выходить на улицу. Там царит мертвая тишина и абсолютное безлюдье. Весь город сидит у окон.
Понять эту меру невозможно.
Если это в целях безопасности оккупационных властей, то почему же население в пять часов опаснее, чем в четыре, когда так же светло и так же палит солнце.
С наступлением темноты в городе начинается стрельба, целую ночь гремят отдельные выстрелы и длинные очереди автоматов. Это немецкие патрули бьют по всему живому, что мелькнет на пустынных улицах.
Каждое утро жители находят пять-шесть плавающих в крови трупов. Чаще всего бывает это в районах, населенных рабочей беднотой.
В запрещении появляться на улицу есть что-то издевательское, оскорбительное. Как будто бы взрослого человека посадили на стул, приказали не сходить, а для верности еще привязали тоненькой ниткой.
Женщина, перебегавшая через улицу к соседке, мужчина, пытавшийся проскользнуть из калитки в калитку к соседу за огоньком для папиросы или просто поделиться новостями, собака, по недосмотру хозяев выбежавшая на улицу, — всё это падает мертвым под пулями патрулей.
В эмигрантском русском мирке большая тревога: начались аресты и среди русских. Аресты, гнетущие своей непонятностью, а может быть, являющиеся исполнением какого-то большого неизвестного гам плана. От этого становится еще тревожнее. По какому признаку берут, кого и за что — понять невозможно. Берут людей, всегда далеко стоявших от всякой политики, берут людей, известных раньше, как германофилов, берут людей без всяких признаков вообще.
Берут партиями. Держат неделю-две и кого-то без допроса выпускают, а кто-то остается сидеть. Берут других. Кого-то уже увезли в Германию, говорят — в концентрационный лагерь. Этих оплакивают, как навсегда потерянных. Среди увезенных мой большой друг, молодой талантливейший журналист, корреспондент французского агентства «Гавас».
Много арестованных в кругах русской профессуры университета, арестованы известные адвокаты, врачи, видные общественные [деятели. Но есть среди арестованных и шоферы такси, и мелкие (торговцы, и чиновники.
Я жду своей очереди со дня на день. Кажется невероятным, (чтобы меня, редактора одной из двух выходящих в Белграде русских газет, не захватила эта волна. Газета наша, русская, эмигрантская, непримиримо и активно антикоммунистическая. Все ее интересы сосредоточены на происходящем в Советском Союзе, а на международной политике лишь постольку, поскольку тот или иной IKT имел отношение к внутреннему положению нашей страны правда, до войны газета была запрещена в Германии и прекратила свое существование в день разгрома Белграда. Ждать приходится недолго.
Рано утром — стук в дверь. Я открываю, нисколько не сомневаясь в причинах столь раннего визита.
У дверей двое: человек в штатском и другой в форме. Штатский спрашивает на не совсем чистом русском языке:
— Вы такой-то?
— Да, это я.
— Идите с нами.
Спускаемся по лестнице. Впереди человек в штатском, за ним я, мной — в форме. В голове проносятся мысли, одна нелогичнее и невыполнимее другой: что если броситься сейчас бежать вниз по лестнице? Пока начнут стрелять, я буду уже за поворотом… Ах, об этом нужно было думать раньше. Нужно было уехать куда-нибудь в провинцию, переменить имя или, хотя бы, ночевать у знакомых… А может быть, это и не арест. При аресте всегда делают обыск, а у меня не делали.
Выходим на улицу. Штатский цедит сквозь зубы:
— В помещение редакции.
В таком же порядке, как по лестнице, шагаем туда.
В редакции прошли по комнатам. Они время от времени перебрасываются на непонятном мне немецком языке короткими фразами. Я хожу за ними и думаю: здесь они не найдут ничего. Помещение редакции тщательно и давно, еще до занятия города, приготовлено к этому визиту.
Наконец вышли. Запечатали выходные двери квадратиками с орлом и свастикой. Ключи взяли с собой.
На улице штатский, глядя куда-то в сторону, прогнусавил:
— Идите за мной.
Идем. Идем по тому же пути, как шли и сюда от дома. На улице короля Александра поворачиваем круто направо. В конце квартала желтое здание бывшего суда — сейчас переполненная до отказа тюрьма.
Во двор. Направо. По стертым каменным ступеням поднимаемся в коридор, переполненный какими-то женщинами с узлами — не то просительницами, не то принесшими передачу арестованным мужьям и братьям. Мы входим в небольшую комнату с деревянными скамейками по стенам. За столом сидит пожилой немец в форме и, склонив голову набок, что-то пишет в толстый журнал. Мой штатский спутник подходит к нему (военный остался уже в коридоре) и, показав на меня кивком головы, роняет несколько слов. И затем в полоборота ко мне: