Выбрать главу

Точнее всех передал настроение, царившее на конгрессе, Леон Дегрель. В то же время он явился олицетворением того парадокса, в который попала пошедшая за Гитлером часть Европы.

Дочерна загорелый, он только что приехал с фронта, в полной форме офицера частей СС, с высшим воинским отличием, рыцарским крестом с дубовыми листьями, на груди, он произнес речь, которую можно назвать лебединой песней довоенного европейского антикоммунизма: «Я сомневаюсь, что немцы окажутся в состоянии выиграть духовно мир. Поэтому все наши народы должны соединиться, чтобы обеспечить плоды победы, и, если это будет нужно, то против политики Германии… Поэтому мы требуем: скажите нам, наконец, за что мы боремся, за что мы должны продолжать бороться, а не только против чего. Европа должна иметь какую-то конкретную цель! Где же она?»

Говорили бельгийцы, румыны, болгары, хорваты, норвежцы и другие, сравнительно мало немцы и больше всех итальянцы. Я там впервые увидел, насколько итальянцы веселый и жизнерадостный народ. Они или лишены всякого юмора, или одарены уж слишком большим. Два докладчика, один за другим, после часовых темпераментных речей приглашают высокое собрание в следующем году провести съезд в одном из городов фашистской Италии. Сказано все это очень искренно и без тени сомнения в том, что в следующем году такой съезд состоится. Наградит же Господь Бог таким неудержимым оптимизмом людей! От фашистской Италии к этому времени остались только Дуче, не знающий, куда себя пристроить у своего более долговечного партнера по завоеванию мира, да несколько тысяч вчера союзных, а сегодня военнопленных итальянских солдат, которых каждый день можно видеть в Берлине идущими под конвоем куда-то на работу.

Среди присутствующих у меня нашлись знакомые — сербы-журналисты из Белграда, а среди них большой и многолетний друг Ратко Живадинович. На вечеринке все они набросились на меня с расспросами о Власове. Негодуют, что о нем совсем молчит немецкая печать. Ратко прекрасно говорит по-русски, и у нас еще с Белграда завелся обычай в знак взаимной вежливости разговор вести на двух языках — он по-русски, а я по-сербски. Он кипятится больше всех.

— Ты прости меня, может, вы там какие особенные философы и знатоки разных проблем, или. Бог вас знает, кто вы еще, но в международной политике вы ровнешенько ничего не понимаете. Ну вот, что это такое, ты приехал сюда, сидишь, слушаешь, как какие-то итальянцы или фламандцы шумят и глупости городят. — Ну, что же мне, останавливать их? Да и вообще, какое нам до этого дело!

— Вот видишь, ты и опять неправ. Надо им сказать: молчите, дураки, и слушайте, что мы вам скажем, потому что ни в коммунизме, ни в опасности, которая вам грозит, вы ни уха, ни рыла не смыслите. Помогайте нам, и благо вам будет на земли. Меня поражает общность мысли, высказанной по-разному и Власовым перед моим отъездом, и этим балканцем, облекшим ее в такую шутливую форму.

— Нет, так дальше невозможно, — не может успокоиться Ратко. — При такой международной политике дело делать нельзя. Мы будем вашим министерством иностранных дел, хотите вы этого или не хотите. Так и передай Власову, что сербы будут вести его иностранную политику, потому что вы не умеете.

— Ну, если не дорого возьмете, портфелей кожаных не потребуете, в конфликт нас преждевременно не втянете, то что же, можно. Валяйте, — отшучиваюсь я.

Зал гудит приглушенными голосами. Чувствуется уже и выпитый алкоголь. Во всей этой разношерстной публике я чувствую себя серым медведем, которого привели напоказ в детский сад. То и дело ловлю на себе любопытные взгляды и иногда улавливаю обрывки фраз — «Власов»… «Власов»… «русские»…

Эта съехавшаяся на последний съезд «Новая Европа» объединена двумя чувствами: ненавистью к Германии и страхом перед приближающимся коммунизмом. Германию и немцев все иностранцы, которые собрались здесь, ненавидят терпко и жгуче. Это видно даже и по взглядам, которые они бросают на подвыпивших и важно расхаживающих с партийными значками хозяев. Ненавидят за предательство, совершенное Германией по отношению к Европе, за обманутые, украденные надежды, за то, что своей политикой, и прежде всего восточной политикой, Германия втянула Европу в эту кровавую лужу, из которой неизвестно как и когда она сможет выбраться. Когда-то многие из этих людей, убежденных антикоммунистов, искренно и горячо поддерживали немцев в их борьбе против коммунизма, многим из них казалось, что и Новая Европа, построенная благоразумно и честно, могла бы быть реальностью. Все их мечты и надежды Гитлер погубил своей тупостью.

Наше «министерство иностранных дел» принялось не на шутку за работу. Меня тои дело знакомят с какими-то новыми и новыми людьми. С бывшими министрами бывших балканских правительств, среди них, помнится, был министр просвещения Болгарии, если не ошибаюсь, брат Цанкова, с какими-то, якобы, замечательными и интересными фламандцами и голландцами, с Дегрелем и кем-то еще.

Ратко куда-то исчезает и, вернувшись, берет меня под руку и тянет в соседнюю комнату.

— С тобой очень хочет познакомиться Шмидт.

— Что это за зверь и почему ты говоришь о нем с таким придыханием? Кто он такой?

— Ты не знаешь, кто такой Шмидт? Это, брат, человек… Что за человек Шмидт, я так не знаю и до сих пор. Тогда подумал, что, вероятно, какая-нибудь звезда с балканского небосклона, и министерство расценивает его по принципу сильнее кошки зверя нет», хотя, как потом заметил, и все немцы относились к нему с большим уважением. За столом куда мы подходим, сидит несколько человек. Во главе этот самый Шмидт. Высокий, очень полный, как и все сидящие за столом, немало выпивший.

Знакомимся. Разговор заводится изысканно великосветский. Господин Шмидт очень обеспокоен тем, нравится ли мне дворец Шёнбрун. Дворец мне нравится очень. Его также волнует, понравился ли мне съезд. Я успокаиваю его, говоря, что и съезд мне тоже очень понравился.

— Очень, очень интересный, — соглашается и он, и потом после некоторого молчания: — Ваш переводчик говорил сегодня, что вы хотели бы выступить на съезде с докладом.

Я отвечаю, что у меня было такое желание и что я действительно просил переводчика справиться, можно ли выступить, но мне ответили, что такой возможности нет. Но выступить не с докладом, к которому я не готовился, а просто высказать несколько мыслей, которые, мне казалось, высказать стоило бы.

— Очень интересно, — сочувственно вздыхает он. Кто-то из присутствующих почтительно докладывает Шмидту, что докладчики, как правило, записываются за полгода до созыва съезда и президиуму даются предварительно тезисы их речей или тексты целиком.

— Очень интересно, — он все никак не может переменить пластинку. Потом неожиданно оживился: — Так представитель генерала Власова ведь не хотел читать большого доклада. Он, вероятно, хотел приветствовать съезд, и для этого не нужно никаких тезисов.

Я отвечаю, что имел в виду не приветствие, которое, само собой понятно, тоже могло бы иметь место, а нечто другое.

— А что же именно? — кажется, искренно на этот раз заинтересовался он.

— Я хотел сказать… хотя, впрочем, мне кажется, сейчас уж не стоит. И обстановка, и время не соответствуют этому.

— Нет, нет, это очень интересно. Мы очень просим вас, если, разумеется, вам не трудно, — говорит он вялым голосом.

— Мне ни капельки не трудно, и если вам, действительно, интересно, то могу и сказать.

— Просим, просим, — говорит он, приглашая взглядом окружающих присоединиться к его просьбе.

Разговор, по-видимому, привлек давно и внимание соседних столиков и проходящих между ними к буфету журналистов. Я чувствую, что за моей спиной стоит несколько человек. Неожиданно наступает тишина.

— Я хотел сказать, что все разговоры о спасении Европы, которые я слышал здесь на разных докладах в течение двух дней, разговоры о дивизиях и пулеметах, которыми, будто бы, можно задержать коммунизм, — это разговоры не на тему. Коммунизм пулеметами остановить нельзя.

— Очень интересно, — опять оглядывает Шмидт присутствующих, как бы приглашая присоединиться к его оценке.