У Третьяковых он бывал чаще всего один: жена, занятая малыми детьми, оставалась дома.
Разглядывал «Стрельцов», размещенных в галерее. Чувствовалось, переживал давнее. Говорил неожиданно:
— Ничего нет интереснее истории. Только читая историю, понимаешь настоящее. А знаете, я в Петербурге еще решил «Стрельцов» написать. А задумал я их, когда в Петербург из Сибири ехал. Тогда еще красоту Москвы увидел. Как я на Красную площадь пришел — все это у меня с сибирскими воспоминаниями связалось. Все лица сразу так и возникли. Вот стрелец с черной бородой — это Степан Федорович Торгошин, брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, у меня и в родне такие старушки были, сарафанницы, хоть и казачки. А старик — это ссыльный один, лет семидесяти, — и, помолчав, продолжал: — В Сибири, скажу я вам, народ другой, чем в России: вольный, смелый… Про нас говорят: краснояры — сердцем яры.
Этот сибиряк, преодолев традиции «направленства», обратил внимание зрителя к отечественной истории — неприкрашенной, невыдуманной. В «Стрельцах», как и в последующих — «Меншикове в Березове» и «Боярыне Морозовой» он создал образы, которые раскрыли публике глаза на красоту старой Руси.
Трудно сказать, в каком направлении развивался бы талант Сурикова, не реши Академия художеств вместо заграницы отправить своего ученика в Москву, писать в храме Христа Спасителя «Вселенские соборы».
Переезд в Первопрестольную сыграл в жизни художника решающую роль.
«Началось здесь, в Москве, со мною что-что страшное, — вспоминал он. — Прежде всего почувствовал я себя здесь гораздо уютнее, чем в Петербурге. Было в Москве что-то гораздо больше напоминавшее мне Красноярск, особенно зимою. Идешь, бывало, в сумерках по улице, свернешь в переулок, и вдруг что-то совсем знакомое, такое же, как и там, в Сибири. И как забытые сны стали все больше и больше вставать в памяти картины того, что видел и в детстве, а затем и в юности, стали припоминаться типы, костюмы, и потянуло ко всему этому, как к чему-то родному и несказанно дорогому».
По вечерам, кончив работу в храме, Суриков отправлялся бродить по городу. Незаметно сворачивал к кремлевским стенам.
— Эти стены, — рассказывал Василий Иванович, — сделались любимым местом моих прогулок именно в сумерки. Спускавшаяся на землю темнота начинала скрадывать все очертания, все принимало какой-то новый незнакомый вид, и со мною стали твориться странные вещи. То вдруг покажется, что это не кусты растут у стены, а стоят какие-то люди в старинном русском одеянии, или почудится, что вот-вот из-за башни выйдут женщины в парчовых душегрейках и с киками на головах. Да так это ясно, что даже остановишься и ждешь: а вдруг и в самом деле выйдут? И скоро я подметил, что населяю окрестности этих стен знакомыми мне типами и костюмами, теми, которые я столько раз видел на родине, дома. Доставляли мне эти вечерние прогулки огромное наслаждение, и я все больше и больше пристращался к ним.
И вот однажды иду я по Красной площади, кругом ни души. Остановился недалеко от Лобного места, засмотрелся на очертания Василия Блаженного, и вдруг в воображении вспыхнула сцена стрелецкой казни, да так ясно, что даже сердце забилось. Почувствовал, что если напишу то, что мне представилось, то выйдет потрясающая картина… Надо, впрочем, сказать, что мысль написать картину стрелецкой казни была у меня и раньше. Я думал об этом еще в Красноярске. Никогда только не рисовалась мне эта картина в такой композиции, так ярко и так жутко.
Он читал «Дневник поездки в Московское государство Игнатия Христофора Гвариента, посла императора Леопольда I к царю и великому князю Московскому Петру Первому в 1698 году, веденный секретарем посольства Иоганном Георгом Корбом». Описывая казнь стрельцов, состоявшуюся в феврале 1699 года, Корб не мог скрыть своего удивления от увиденного: «…один из осужденных проявил такую закоренелость, что, готовясь лечь на плаху, дерзнул обратиться к царю, вероятно стоявшему очень близко, с такими словами: „Посторонись, государь. Это я должен здесь лечь“».
Много любопытного открывал дневник Корба, например, то, что сам государь отрубал стрельцам головы.
Знакомство с документами позволило по-другому взглянуть не только на Петра, но и на фаворита его — А. Д. Меншикова, вышедшего из народа, надевшего на долгое время иноземное платье на себя и все же, не в пример государю, оставшегося русским по духу.
Что за природа русского человека, в чем тайна его?
Летом 1881 года В. И. Суриков жил с семьей под Москвой, в деревне Перерва, близ станции Люблино.
Отдыха не получилось. Лето выпало дождливое, хмурое. Изба тесная, с низким потолком и маленькими оконцами. На улицу не выйти и дома работать скверно — тесно. Коротали дни в молчании: в чтении книг. Лишь ходики тикали, да было слышно, как мышь шуршит за обоями.